Адриатические волны, на которых не написано, что они адриатические, ряды вилл, роскошных, если вообразить себя хозяином, прескучных, если вообразить их роскошными, отели как отели, куда мы попадем еще неизвестно когда, ибо наши итальянские хозяева имеют процент с наших закупок, а потому будут нас возить по складам, покуда их владельцы в силах держаться на ногах.
Рабочий может понять буржуя, русский – еврея, мужчина – женщину, но те, кто спит в самолете, никогда не смогут понять тех, кто не спит. Для жизни как она есть люди без мозгов имеют неоспоримые преимущества. Только вот без грохота им жизнь не в кайф: пока их несчастные спутники тщетно пытаются приткнуться головой к стеклу, они врубают на весь автобус электрическую молотьбу, чтоб было чего перекрикивать. Простые люди никому не желают зла, они просто подгоняют мир под себя, а разрушается он уже сам: своей музыкой они разрушают тишину, своими вкусами – музыку, но их права на дурь, завоеванные поколениями романтиков в борьбе с рутиной, так же священны, как права Баха и Шуберта. Демократия так демократия – это кто там заикнулся, будто для сочинительства нужен талант?
Уффици – это просто “канцелярия”. Орсини – “мужскаяженская одежда”. Орсини, труссарди… Италия – это мерные ряды двухэтажных не то ангаров, не то амбаров, все равно что, одинаковых, – бетон, железо, а внутри на плечиках стиснуты мириады курток, жилеток, пальто, костюмов, блузок, блузонов, блайзеров, батников, юбок, сарафанов, на многоэтажных полках – кипы джинсов, баррикады колготок, лифчиков-трусиков в глянцевых коробочках с кружевным просветом и давно несоблазнительной картинкой, и на каждой слова “интим” и “донна” – пупки, пупки, попки, попки. “Ай, мамбо, мамбо Италия”, – лабали у нас на танцах. Презирая усталость, челночницы – озабоченные тетки, пэтэушные дурехи – с сетчатыми тележками отбирают, бракуют, щупают, сравнивают: именно наш век поставил рекорд дури – не ошарашивать разнообразием одеяний, а узреть разнообразие в однообразном – чтоб две почти неотличимых шмотки отличались ценой чуть не вдвое. Гениально просто – заменить разнообразие предметов разнообразием цифр. Я стараюсь где-нибудь не на глазах
(это неприлично) приткнуться с книгой – почему бы и не гениальной? – или блуждаю среди корпусов в поисках хоть каких-нибудь признаков жизни: взломанная экскаватором кровавая глина, быстрая зеленая речка (неужели Италия?), тростник в три человеческих роста, – и назад, в анатомический театр нарядности
– подержать, посчитать, записать цены, подтащить… Нормальная работа.
Знает ли барсук, что он барсук, думает ли о себе эта чистая, серьезная девушка за компьютером – “итальянка”? Даже на чужих складах тебе как будто рады, интересуются, откуда ты взялся, могут угостить автоматным кофе, хоть и ясно с полувзгляда, что ты ничего не покупаешь. Я, увы, не младенец, я знаю, что и у них конкуренция, и у них мафия, но все равно им доставляет удовольствие рождать улыбки, а не геморроидальные гримасы униженности. Какой-нибудь Марчелло в вокзальном буфете – так и летают руки, улыбки, шуточки: он гордится, что он такой орел, – ворочаться мрачной устрашающей башней вовсе не шик в его глазах.
Все наконец уже в автобусе, а один-две все никак чего-то недощупаются – это может тянуться и час, и два, и никто не запротестует: пьянь и разухабистость редко забирается дальше
Будапешта, сюда отсортирован народ трезвый – ни сам своим правом не поступится, ни от другого не потребует. Особенно если тот выбирает “для себя”, а не “на бизнес”, – это вообще священнодействие. Другая святыня – еда. Хоть и при любой бензоколонке под огнедышащей собакой кормят лучше некуда, но кому-то обязательно приспичит в ресторан за тридцать верст, в городишко, так волшебно отзывающийся каким-нибудь “маре” или
“веккио”, что лучше бы век его не видать. Пара гурманов будет неспешно почавкивать мясом (даже спагетти – нормальные макароны, только что томатная подливка пересолена), будто чипсами, хрустеть пересоленными кальмарами фри, а остальные маяться по переулкам, убеждаясь, что в Италии совершенно некуда пойти, и оттого-то, кроме нас, никто никуда и не ходит. Впечатление страны теней доходит до полубреда, когда встречающиеся знакомые лица смотрят сквозь тебя, – мы привыкли, что попутчики обмениваются какими-то незначительными (а оказывается – значительными!..) любезностями, но прагматичные андроны обоего пола четко отделяют ненужное от нужного. Хоть какие-нибудь задворки – и вдруг кто-то улыбнется, помашет рукой – наш шофер
Роберто, – будто ты выглянул в человеческий мир, где, слава богу, все пока еще переполнено ненужным. Правда, – справедливости ради, – за общепринятой любезностью уже и не разглядишь расположенности именно к тебе, а вот если среди дозволенного хамства кто-то все равно к тебе добр…
Обессиленный ужин в зале, сверкающем бокалами и скатертями, напоминает странный санаторий, где люди не замечают друг друга.
На каждом столе огнетушитель аква минерале, салат с какими-то сочными луковицами, отдающими пертуссином, – я окрещиваю их в латук, вечно загадочный, как пахитоска. Нормальный харч, каждый вечер киви в количестве достаточном, чтобы к ним охладеть
(щелкающие на зубах, как насекомые, косточки царапаются под языком). В номере, оскверненном нашими пластиковыми мешками, мы раздеваемся, почти не замечая друг друга. Кровати уже не сдвигаем: она после встряски не может заснуть, а мне неохота воодушевляться (ну а если не воодушевляться, так лучше уж спать).
Подъем в четыре, выезд в полпятого. Хоть это и смешно, входя в темный автобус, здороваюсь – иначе совсем муторно. До полшестого ждем во тьме разоспавшегося молодого человека с приятным незначительным лицом. Слово “извините” здесь ампутировано.
Попреки тоже, ибо они бесполезны.
Темное холодное море, неласковые пальмы, будничные, как осины, унылые виллы, виллы, вдоль шоссейной оси какие-то кинжальные вееры, перепоясанные, будто снопы, – заграница, мечта чувака!
Заросшие склоны, геометрические поля, холмы, серый рассвет, обкорнанные виноградники, свернутая куртка на стекле вместо подушки, явь начинает мешаться с бредом, а бред и есть отдых, – к концу кампании я опрощусь до того, что выучусь спать сидя.
Санитарная остановка – сортир в пятьсот лир, чашка пенного капучино (не сумка), чек в карман – переводчица-албанка
(пригодился школьный русский) стращала, что налоговая полиция может проверить и штрафануть, а большая сумма – так и галера; пошатываясь, бредешь размять ноги по зауряднейшей улочке чистенькой дыры – и вдруг обомлеешь: один такой собор на страну и то заставил бы почтительно привставать при ее появлении, а ведь их в каждом райцентре, этих клубов им. Лампочки Ильича…
Можно час простоять, так и не сумевши захлопнуть рот. Не знаю даже, от чего больше ошалеваешь – от мощи каменной кладки или от изгиба каменной линии. Покуда снова не настигла жизнь – к порталу, под своды, – последняя искра высекается столкновением прихотливых форм с твердостью камня, в котором они осуществились: розы, козы, лозы, россыпи фруктов, снопов, оттесненное в уголок полустертое треченто, до того бледное и
подлинное, что не сдержишь еле слышного стона – стона не то счастья, не то изумления, не то боли, что отрешенные фигуры окончательно притушены соседством разгулявшейся пламенной кисти
Джузеппе ди Лобня, знаменитого живописца, архитектора, фортификатора, смотрителя герцогских бань и речных шлюзов, устроителя пышнейших празднеств с восхитительными декорациями и костюмами, с фейерверками и фонтанами из разноцветных вин, рачительного хозяина, гордившегося тем, что нажитый им дом стоимостью в две с половиною тысячи дукатов приносил доход в сорок золотых скудо, мастера по дивным дверным замкам с узорами на недоступных глазу секретных загогулинах, скульптора и литейщика, собственноручно изготовившего бронзовую святую троицу из Христа, Марса и Аполлона по заказу обвиненного в святотатстве
Сиджизмондо Конопатти, внука кожевника, сына кондотьера, братоубийцы, кровосмесителя, храброго полководца, коварного и хитроумного дипломата, хранившего в памяти полную сеть тайных и явных взаимных претензий всех европейских держав и княжеств, тонкого, хотя и несколько тщеславного, ценителя прекрасного, недурного поэта и почитателя философии, астрологии, риторики, каббалы, музыки, геометрии, арифметики, диалектики и некромантии, собравшего при своем дворе блистательное созвездие ученых мужей, чтобы глубокомысленно внимать соблазнительным эскападам гуманистов, позволявших себе читать помыслы Господни:
“Не даем Мы тебе, о Адам, ни определенного места, ни собственного образа, ни обязанности, чтобы и место, и лицо, и обязанность ты имел по своему желанию. Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь. Ты можешь переродиться в низшие неразумные существа, но можешь по велению души переродиться и в высшие