– Пожалуйста, приступайте, – кивнул он. Вон там на стенке щипчики, зажимы, иглы…
Что я должен делать? – прохрипел ошарашенный визитер.
– Карать меня. Причинять мне неслыханную, нечеловеческую боль. Наказывать меня за все преступления перед человечеством и Богом, то есть пытать меня.
Он постарался скрыть безволосыми веками появившийся в глубине зрачков огонек, снял со стены массивные клещи и протянул визитеру.
– А если я тебя, чудовище, просто убью? – завопил визитер.
– Это не наказание, – усмехнулся он. – Вы лучше зажмите мне этими клещами мошонку. Как я взвою! Вам сразу станет легче на душе.
Вдруг из печки, из-за тлеющих угольков, долетел скрипучий, то ли женский, то ли детский, голосок:
– Папашка! Папашка! Папашка францозиш!
– Что это? – опустил клещи мститель. – Кто это?
– А хер его знает, – устало пожал плечами пророк. – Кто-то страждущий, то ли дочка, то ли жена…
– Кому она кричит?
– Мне, кому же еще? Здесь больше нет никого. Столько лет уже кричит, кричит, кричит, просит, просит, просит… Их бин папашка, папашка, хе-хе, папашка францозиш… ля гер ля гер…
КНИГА ВТОРАЯ. ПЯТЕРО В ОДИНОЧКЕ
Down to Gehenna or up to the Throne
He travels the fastest who travels alone.
Rudyard Kipling
Перед тем как приступить ко второй книге повествования, автор должен заявить, что претендует на чрезвычайное проникновение в глубину избранной им проблемы.
Да существует ли вообще здесь какая-нибудь серьезная проблема? Обоснованы ли претензии автора на глубину?
То и другое покажут время и бумага, автор же не может отказаться от своих претензий, ибо любой солидной русской книге свойственна проблемность.
Есть в Европе легкомысленные демократии с мягким климатом, где интеллигент и течение всей своей жизни, порхает от бормашины к рулю «Ситроена», от компьютера к стойке эспрессо, от дирижерского пульта в женский альков и где литература почти так же изысканна, остра и полезна, как серебряное блюдо с устрицами, положенными на коричневую морскую траву, пересыпанную льдом.
Россия, с ее шестимесячной зимой, с ее царизмом, марксизмом и сталинизмом, не такова. Нам подавай тяжелую мазохистскую проблему, в которой бы поковыряться бы усталым бы, измученным, не очень чистым, но честным пальцем бы. Нам так нужно, и мы в этом не виноваты.
Не виноваты? Ой ли? А кто выпустил джинна из бутылки, кто оторвался от народа, кто заискивал перед народом, кто жирел на шее народа, кто пустил татар в города, пригласил на княженье варягов, пресмыкался перед Европой, отгораживался от Европы, безумно противоборствовал власти, покорно подчинялся тупым диктатурам? Все это делали мы – русская интеллигенция.
Но виноваты ли мы, виноваты ли мы во всем? Не следует ли искать первопричину нашего нынешнего маразма в наклоне земной оси, во взрывах на Солнце, в досадной хилости нашей веточки Гольфстрима?
Подобными размышлениями, однако, не сдвинешь с места повествование. Пора уже начинать, помолившись, и без хитростей…
Итак, я уцелел. Я уцелел, и рукава смирительной рубашки не переломали мой позвоночник. Я уцелел настолько, что даже не совсем и уверен в достоверности лиц и событий «Мужского клуба».
Нынче я – трезвый, спокойный, вдумчивый, трудолюбивый гражданин, с отлично выправленными документами, водитель малолитражки, пайщик жилкооператива, спортсмен-любитель, взыскательный художник, умеренный оппозиционер, игрок, ходок, знаменитость средней руки, полуинтеллигент полусреднего возраста, словом, нормальный москвич, и почти никто в этом городе не знает, что у меня под кожей зашита так называемая «торпеда». Мне редко снятся теперь дикие ритмизированные сны, и, напротив, очень часто посещают меня логически развернутые воспоминания, похожие на ретроспекции в нормальных книгах.
Навигация в бухте Нагаево
заканчивалась к ноябрю, и до этого срока колонны заключенных круглыми сутками тянулись от порта к санпропускнику через весь город.
Впрочем, центр Магадана выглядел вполне благопристойно, даже по тем временам шикарно: пятиэтажные дома на пересечении проспекта Сталина и Колымского шоссе, дома с продовольственными магазинами, аптека, кинотеатр, построенный японскими военнопленными, школа с большими квадратными окнами, особняк начальника Дальстроя, генерала Никишова, где он жил со своей всесильной хозяйкой, «младшим лейтенантом Гридасовой», монументальный Дворец культуры с бронзовыми фигурами на фронтоне – моряк, доярка, шахтер и красноармеец, «те, что не пьют», так о них говорили в городе.
Заключенные своим унылым шествием этого прекрасного центра не оскорбляли. Они втекали в город по боковым улицам и на проспекте Сталина появлялись уже в том месте, где каменных домов не было и где начинались кварталы деревянных, но еще приличных двухэтажных бараков вольнонаемного состава. Розовые и зеленоватые бараки, похожие на куски постного сахара.
Заключенные любопытными и не всегда русскими глазами смотрели на эти домики, на тюлевые занавески и горшки с цветами. Возможно, эти мирные домики в конце их дальнего пути удивляли и немного обнадеживали их. Еще более приятен, должно быть, был им вид детского садика с грибками-мухоморами, с горкой в виде слона, с качелями, с крокодилами, с зайцами – вся эта мирная картина, на которую с фасада благосклонно взирал атлетически сложенный Знаменосец Мира Во Всем Мире.
Затем колонны следовали мимо ТЭЦ, мимо городской цивильной бани, мимо Заваленного каменным калом рынка, где пяток якутов торговали жиром «морзверя», то есть нерпы, и мороженой голубикой, мимо новой группы жилых бараков, жилищ ссыльных и бывших зеков, уже не покрашенных, не новеньких, а косых и темных, как вся лагерная судьба.
Наконец, появлялись сторожевые вышки санпропускника, и на плацу перед этим учреждением следовала команда сесть на корточки.
Колонна приземлялась на карачки и замирала. Вертухаи с овчарками и винтовками наперевес, словно чабаны среди отары, разгуливали над разномастными головными уборами, среди которых мелькали европейские шляпенки и конфедератки, потрепанные пилотки других неведомых малых армий и даже клетчатые кепи.
Когда Толя утром, в предрассветной мгле, шел со своей окраины в центр, в школу, навстречу ему текли эти колонны, одна за другой. Слышалось шлепанье сотен подошв, глухой неразличимый говор, окрики «ваньков», рычание собак. В глухой синеве проплывали белые пятна лиц, иной раз в глубине колонны кто-нибудь затягивался цигаркой и освещались чьи-то губы, кончик носа и подбородок.
– Не курить! Шире шаг! – рявкал «ванек» и для страху щелкал затвором.
Обратно, из школы, Толе было по пути с заключенными: их барак стоял еще дальше санпропускника, под самой сопкой. В эти дневные часы он ясно видел лица заключенных и ловил на себе их взгляды.
В первые дни после приезда с материка он ничего не понимал и приставал с расспросами к маме, к Мартину и тете Юле: что это за люди в колоннах, бандиты, враги народа, фашисты, почему их так много? Взрослые отмалчивались, щадили нежную душу юного спортсмена, врать не могли – сами еще вчера шагали в таких колоннах.
Впоследствии Толя привык к заключенным и перестал их замечать, как пешеход в большом городе не замечает транспорта, когда идет по тротуару.
Голова Толина уже была занята обычными школьными делами, делами ранней его юности: влюбленностью в магаданскую аристократку, полковничью дочь, Людочку Гулий, переводами из Гете в ее честь, баскетболом в ее честь, а также образом раннего Маяковского, поразившего воображение.
…черный цилиндр и плащ с поднятым воротником, вызывающий взгляд, нервические губы… «футурист Владимир Маяковский, электровелография Самсонова 1913 год Казань»…
Я крикну солнцу, нагло осклабившись:
На глади асфальта мне хорошо грассировать!
Толя шел по скрипучим деревянным тротуарам проспекта Сталина пружинистым шагом, легко и свободно, спортсмен и одновременно футурист, и одновременно обычный советский школьник, а вовсе не последыш змеиной вражьей семейки, не яблоко, что падает недалеко от яблони…
Впоследствии он понял, с каким отвращением терпела их на себе земля Дальстроя, какое странное милосердие проявлял к ним до поры до времени любимый сын этой земли, город Магадан.
Они писали сочинения на вольные темы: «В человеке все должно быть прекрасно», «Нам даны сверкающие крылья». В окно смотрели четверо бронзовых, «которые не пьют». Люда Гулий, как пони, покачивала челкой, грызла колпачок авторучки. Сердце Толи Бокова (секретного фон Штейнбока) екало от прилежания. Какая удивительная школа! Какое счастье! Повсюду уже давным-давно введено раздельное обучение, мальчики отделены от девочек, а Толик сидит в тепле и уюте, пишет про сверкающие крылья, и совсем недалeко от него морщится от призрака гнусного лебеденка – «пары» – божественная Людмила Гулий, дочь полковника из УСВИТ а (Управления северо-восточных исправительно-трудовых лагерей).