А фальшивая студентка едва не забыла о встрече с Кириллом Леонидовичем Буркиным, папиным гонцом. В последний момент вспомнила!
Вышла на станции метро «Bir-Hakeim» — и снова, в бессчетный раз замерла от мысли, что она здесь, в Париже. Привыкнуть к этому получилось еще очень нескоро.
Мост Бир-Хаким и сам собой красив, и Башня выглядит отсюда совсем иначе. Рядом — узкий Лебяжий остров и маленькая статуя Свободы.
Первым же человеком, которого Ада увидела под Башней, оказался седой мужчина, соответствующий описанию. В руках он нервно сжимал чемоданчик-«дипломат». И поглядывал на вершину Башни с каким-то, как показалось Аде, осуждением.
— Мы ведь поднимемся, да? — спросил он Аду сразу же после того, как они друг друга признали. — Ты уж, поди, сто раз там была?
Буркин сразу решил, что с Адой можно запросто, на «ты». Раньше ее такие мелочи не смущали (как д’Артаньяна — грубая форма женских рук), но сейчас панибратство покоробило. Более того, Буркин даже на Башню вдруг сумел распространить свое вредное воздействие — впервые в жизни Ада подумала, что она похожа не только на первую букву ее имени или ракету на старте — напоминает еще и пьяницу, писающего на дерево, широко расставив ноги.
В Екатеринбурге Олень жила на первом этаже, с видом на стройку и магазин. Однажды поутру, выглянув в окно, увидела целую шеренгу солдат перед забором — они на нем не писа́ли, они на него пи́сали.
Кирилл Леонидович имел полный рот железных зубов — и, наверное, запросто мог бы перекусить ими проволоку, но вместо этого улыбался и тащил Аду за руку, чтобы купить билет на Башню.
Наверх шустро летели красные коробочки лифтов.
Она, честно сказать, не собиралась никуда с ним подниматься — взять бы деньги, да и уйти обратно, к мосту «Бир-Хаким». Но как это можно было сделать, не обидев Кирилла Леонидовича, совершенно непонятно.
К тому же она поднималась на Башню давно — в октябре, вместе с группой.
И не отказалась бы еще раз посмотреть на Париж с верхней площадки — там, где золотистые телескопы, а люди внизу — мелкие и черные, как шелуха от семечек.
Кирилл Леонидович умело занял очередь, в нем чувствовалась советская «сборка». Непонятно почему Аду это вдруг расстроило.
Она заметила, что под курткой у Буркина — рубашка в клетку, и эта клетка — точь-в-точь как на рубашках игральных карт.
А на пальцах гонца — лиловые цифры 195?..
Кого же ты прислал ко мне, папочка?
Не хочу я с ним никуда. Даже на Башню.
Очередь шла быстро, Ада пыталась вести беседы: как вам Париж, да как там в Екатеринбурге.
Темы благодатные, говори — не хочу.
Вот Буркин и говорил.
Париж ему не нравится, потому что здесь всё дорого и никто не понимает по-русски. Могли бы выучить после всего, что сделала русская эмиграция для Франции.
— Вы хотели сказать, после того, что сделала Франция для русской эмиграции? — не поверила своим ушам Ада (хотя уши были, несомненно, ее — всё такие же, к сожалению, крупные. Олень часто дразнила Аду Буддой).
— Я сказал то, что хотел сказать! — надменно объяснил Леонидович. — Мы облагородили ихнюю породу, понимаешь?
И сплюнул на асфальт. Плевок получился густой, с зеленой серединкой. Ада хотела гордо удалиться, но они уже зашли в ту часть очереди, откуда не выберешься без громких извинений и расталкиваний уважаемой публики.
Она замолчала, и всё время — пока поднимались вверх, на первый, второй и третий уровень, молчала. Думала про забытого архитектора Башни — между прочим, именно Стефан Совестр придумал эти арки, украшения и круглую маковку…
Кирилл Леонидович укоризненно смотрел с башни вниз. Потом, Ада увидела, достал ножик из кармана (как месяц в старой считалке) и начал вырезать на перильцах буквы.
— Вы мне деньги привезли? — грубо спросила она.
— А как же, — ответил Буркин и сплюнул вниз. — На головы беспечных парижан! — засмеялся он. Не чужд оказался поэзии.
— Мне пора идти, — отчетливо сказала Ада. — Отдайте деньги, пожалуйста.
— А кто узнает, что я их тебе не отдал? — дерзко спросил Леонидович, убирая ножик в карман. — Ты же этот, как его, нелегал. Кто тебе поверит?
— Папа! — сказала Ада. — И Петрович узнает, я всё расскажу.
— Ну, ты это, успокойся. Что так вопишь, на нас вон уже какой-то мужик, это самое, смотрит. Будут тебе твои деньги, но сначала помоги мне с покупками. Я жене, это самое, туфли обещал. И вино французское.
Ада успокоилась. Буркин сердился не на нее, а на Париж.
Перед тем как спуститься, он зашел в туалет — чтобы, по всей видимости, пометить собой Башню всеми доступными способами. Ада в это время подошла к перильцам — и, прищурившись, как будто смотрела фильм ужасов, глянула, что там выцарапал далекий гость. Ожидала традиционные три буквы, но нашла только две — К.Б. Этот вензель ее странным образом растрогал.
Через час они уже были в Дефансе — купили и туфли, и вино в «Николя». Дефанс понравился Леонидовичу — здесь всё было современное. «Небоскребы, это самое! И цены — можно жить».
Он даже на ужин Аду пытался пригласить, но она сказала, что очень занята.
Прощались на площади Звезды. Леонидович с неохотой вынул из сумки мятый конверт.
— Ну, прощай, нелегал! — сказал напоследок.
И Ада, в облегчении и радости от того, что деньги с ней и всё это окончилось, — испытывала в то же время странную, не знакомую прежде тоску — по родным словам, родной грубости, родным привычкам, таким нелепым и таким, оказывается, живучим… Буркин на время перенес ее домой, в Екатеринбург.
А теперь она снова осталась одна.
Папа прислал так много!
Честно сказать, можно было месяц вообще не работать — а жить себе в удовольствие, как испокон веку было принято в Париже. Не все так здесь жили, но многие. И воспоминания о том, как прекрасен Париж для бездельников, эти многие носили потом с собой всю жизнь. Утешались этими воспоминаниями, доставали их при первой же возможности. Не зря Хемингуэй назвал свою книгу «Переносной праздник».
Ада, впрочем, и не работала. Она училась.
В субботу приходила к библиотеке святой Женевьевы и вместе с другими студентами стояла в очереди.
Читала то, что нужно было прочесть Дельфин, а потом еще и для себя — Газданова, Куприна, Бунина.
Бунин был любимым писателем Адиной мамы. Она читала его по кругу, не могла насытиться.
Папа ревновал к Бунину — он вообще всегда страдал, когда мама хвалила кого-то другого, не папу:
— У него все рассказы о том, как он любит простых баб.
Ада вычитывала из прозы Бунина Париж — опять, как раньше. Как будто не было за стеной Парижа реального.
Читальный зал библиотеки — как старинный вокзал.
И эти трогательные, такие личные лампочки…
В воскресенье — к Паскалю. Мальчик повзрослел, изменился. Вдруг начал стесняться Аду, отказывался переодевать при ней штанишки.
— Превращается в мужчину, — сказала мадам Наташа. И снова вручила Аде мешок с обносками.
Дельфин наслаждалась свободой и высоким рейтингом — контрольные в течение семестра за нее писала Ада. И вела конспекты, и каждый день отмечалась за мадемуазель Пакте.
Но вот как быть с экзаменами? Не может же она превратиться в Дельфин на самом деле! Даже если сделает такую же дурацкую стрижку, Ада и Дельфин совсем не похожи (к счастью для Ады).
Ее это очень беспокоило, а Дельфин всё время отмахивалась — да ладно тебе, что-нибудь придумаем.
Это у нее было очень русское качество — оставлять всё на потом, рассчитывать на Бога, черта и доброго человека, лишь бы не на саму себя.
Ада между тем понемножку обросла в университете знакомыми — то есть она поначалу пыталась быть нелюдимой и скованной, но потом расслабилась. Дружить с ней никто не рвался, но здоровались и общались так, что это могло сойти за некоторое подобие приятельства. Большего Аде, наверное, не требовалось — она была счастливо влюблена в Париж. Счастливо влюбленным людям друзья не нужны — особенно в тех случаях, если ты собираешься обмануть этих друзей в конце семестра.
В апреле, когда парижские каштаны в одну ночь вдруг покрылись розовыми цветами, Ада шла через Сите, возвращаясь с правого берега. Был ранний вечер. Туристы выбегали на середину бульвара дю Пале — и замирали перед объективами.
— Сними, чтоб цветочки попали! — услышала Ада. И какой-то уличный артист тут же запел, как в ответ:
…April in Paris, chestnuts in blossom
Holiday tables under the trees
April in Paris, this is a feeling
No one can ever reprise…
Ада прикасалась к домам и дворцам, приветливо кивала Нотр-Даму и Сен-Шапели — как старым знакомым. Проверяла, всё ли на месте в ее владениях — так ли прекрасен Париж сегодня, как вчера? Город был теперь ей близок и понятен, он стал родным, и как хорошо, что ей не нужно отсюда уезжать. Нет ничего хуже, чем уезжать из города, который ты понял и полюбил, — это всё равно что умирать в тот момент, когда ты разобрался наконец, зачем живешь.