Опять пришёл, топая, неуклюжий и такой основательный Мишка Мотик. Взгляд-бросок в сторону письменного стола. Потом – в угол комнаты, где на гвозде висит ружьё с патронташем. Деловито подвёрнуты рукава рубашки. Спрашивает, нужно ли ещё сходить за водой. Или в магазин. За эти несколько дней конвейер мальчишечьих визитов ни разу не останавливался. Бессоновские отговорки о «срочной работе» не прекращали изобретательную их фантазию: они предлагали то вылазку в окрестные гирла – ставить вентеря, то экспедицию вниз по течению, к лиману, в город его юности Аккерман, он же Белгород-Днестровский. Но «срочная работа» в виде вырванных из блокнота, исписанных и перечёркнутых листков, шевелящихся от сквозняка и слетающих на пол, была зримой. Её надо было закончить.
А закончить не удавалось.
Всё-таки главный человек, кому должен Бессонов объяснить случившееся, – это Елена Гнатюк. Что ей сказать? Какими словами? Ведь она скорее всего понимает перемену его решения как отступничество, как внезапную робость, ибо ситуация, конечно же, со всех точек зрения опасная. Но в чём угодно его, Бессонова, можно обвинить, только не в робости!
Как растолковать этой замечательной девушке, что сама ситуация сплела в один неразрывный клубок всё сущностное – разрушительную жажду жизни, чреватую смертью. Кажется, у Ходасевича есть стихи о зерне.
…И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрёт и прорастёт.
Эта ситуация – зерно, в котором дремлет возможность нового ростка. Но для того чтобы зерно проросло, оно должно само себя разрушить. Умереть.
Нет-нет, этого не поймёт она, ей нужно другое. Ей нужно убедиться, что его чувство было подлинным. Именно она, Елена Гнатюк, сотворила его – рано расцветшей женственностью, простодушной своей привязанностью. Она сумела стать всем тем, на чём останавливался его взгляд, – мерцанием звёзд, синевой раннего утра, золотой рябью, бегущей по речной излучине, звучанием пушкинской строки… Как сказать ей об этом? Написать прощальное письмо? Оно наверняка попадёт в глумливые руки тех, кто будет развлекаться произошедшим. Увидеться и объясниться? Невозможно. Десятки липких глаз и настороженных ушей вокруг.
Но проститься же надо!.. Может быть, прийти на пристань, к позднему вечернему рейсу, которым она отправится в Бендеры? Услышать, как лопочут волны под днищем теплохода… Взглянуть на неё последний раз… И мысленно сказать всё то, что сейчас складывается в строчки… В стихотворные строчки… Первые две – чужие, есенинские. Навязчивые. Мешают. Но как точна их мелодия!
Каждый день я выхожу на пристань,
Провожаю всех, кого не жаль…
Надо оставить их закавыченными – в качестве переклички с классиком. А дальше – своё:
Но сегодня вечер так таинствен,
Так тиха беззвёздная печаль!..
Провожаю эту жизнь в туманность,
Вижу смерть в сиянье чёрных вод.
Ощущая горечь и обманность,
Восхожу на этот эшафод.
Да, конечно, пусть представит: подошёл, взял за руку, взглянул в глаза – они, карие, должны казаться сейчас чёрными.
И, лаская бархатную руку,
Улыбаюсь чёрным двум лучам.
Смейтесь, волны! Пойте про разлуку!
Но другой я сердца не отдам.
Конечно, это безумие, если посмотреть со стороны, но пусть смеются над ним, зато останется след этого замечательного безумия – неповторимый след!
Хохочите смешанным речам!
Смейтесь, волны! Пойте про разлуку!
Улыбаясь чёрным двум лучам,
Я ласкаю бархатную руку…
Но другой я сердца не отдам.
Похоже на публичную казнь. Но может быть, через такое самоистязание и должен проходить человек, посмевший нарушить общественные запреты?!
…И тиха беззвёздная печаль,
Влажный вечер ласков и таинствен…
Провожая всех, кого не жаль,
Я последний раз пришёл на пристань.
Написав концовку, Бессонов вдруг понял: всё остальное на множестве блокнотных листков бледно и неточно. Он резко встал, вырвал из блокнота исписанные листки, сгрёб черновики и, смяв всё в один упругий ком, подошёл к «буржуйке». Звякнула дверца. Чиркнула спичка. Бумага вспыхнула, шевелясь, сворачиваясь в чёрные жгуты, пожираемая огнём. А когда рассыпалась серым пеплом, Бессонов спохватился: он сжёг и листок со стихами. Может, это к лучшему, подумал. Не попадут в чужие руки. Меньше будет поводов для злых насмешек.
Но стихи продолжали звучать в нём – он помнил их от слова до слова. Он сейчас ощущал себя преступником, приговорённым к казни и потому имеющим право на последнее желание. Какое? Ну конечно же, прочесть эти стихи той, для кого были написаны. Да, он знал, это невозможно. Судьба этих стихов – остаться пеплом. Но истончившаяся нить его жизни, может быть, и не оборвётся, если стихи услышит она, Елена Гнатюк.
Снова – топот за дверью. Кто опять? Виктор Афанасьев пришёл. Хочет поговорить. О чём? Можно ли самому научиться писать стихи амфибрахием и анапестом или для этого нужно куда-то поступить?.. Взгляд широко расставленных глаз тревожно-внимателен. Он тоже первым делом посмотрел в угол, висит ли на гвозде ружьё с патронташем. Потом – на стол. Увидев захлопнутый блокнот, обрадовался:
– Вы закончили работу?
– Да.
– Значит, будем собираться в поход?
Медлил с ответом Бессонов. Повернулся к нему на гнутом стуле, посмотрел задумчиво. И спросил вдруг:
– А как поживает Гуинплен?
Удивился Виктор:
– Гуинплен? Никак. А что?
– Я вот только что подумал, не сможет ли он произнести ещё один монолог. Стихотворный.
– Наверное, сможет. А где?
– Об этом потом. Ещё один вопрос: как обстоят у Гуинплена дела с памятью? Способен ли он, к примеру, запомнить довольно длинное стихотворение с голоса?
– Не знаю. Наверное. А давайте попробуем.
– Ну что ж… Одно условие… Ты, разумеется, умеешь держать слово. Так вот, эти стихи, кроме тебя, должен услышать только один человек. Только один! Я назову его позже. Идёт?
– Идёт.
– Итак… Читаю первую строфу… А ты повторяй.
Бессонов читал только что сожжённые в «буржуйке» стихи, а Витька старательно повторял их. Строфу за строфой. Когда закончили, Витька прочёл их целиком, запнувшись лишь на слове «эшафот». Уточнил:
– В конце слова «д» или «т»?
– «Т», конечно, – кивнул Бессонов. – А теперь главная просьба, от выполнения которой ты можешь сейчас же отказаться: завтра, в девять вечера, отходит от пристани рейсовый теплоход на Бендеры. На нём, по моим расчётам, должна уехать Елена Гнатюк. Нужно выбрать удобный момент и прочесть ей эти стихи. А потом забыть их. Навсегда. Сможешь?
– Наверное. – Тут Витька замялся. – Но я должен назвать автора?
– Нет. Скажи, что выполняешь просьбу известного ей человека. И – всё. Скажешь?
– Скажу.
– Спасибо тебе. Ты настоящий друг. Как, впрочем, и все остальные ребята в нашей «команде».
…На следующий день, к девяти вечера, Афанасьев пришёл на пристань. Увидев в толпе Елену Гнатюк (она стояла с братьями неподалеку от осокоря, глядя на темневшую в воде шлюпку), Виктор отозвал её. Насторожённо хмурясь, она отошла с ним к плетню Плугаря. Свет от фонаря на столбе, пробиваясь сквозь листву осокоря, скользил по её лицу, тёмные глаза блестели тревожно и вопросительно. Виктор сказал, что выполняет просьбу известного ей человека, и не торопясь, негромко и чётко прочёл всё стихотворение, видя, как дрожат её губы, догадываясь, что она хочет что-то сказать. Но услышал в ответ лишь сдержанное «спасибо». И, попрощавшись, ушёл.
Виктор всё сделал, как обещал, кроме одного: забыть эти стихи он не смог.
10 Пёстрая косынка на ночном ветру
Катилось лето к осени, отсчитывало августовские дни, когда по опалённым зноем сельским улицам пронеслась новость: супруги Бессоновы-Кожухарь спешно уехали в Кишинёв, оставив сына с нянькой. Особо осведомлённые многозначительно сообщали: по вызову большого начальства. Что означало, по их мнению, возможность больших неприятностей.
А ещё через неделю они вернулись, и всем стало известно: Бессонов и его жена Лучия Ивановна переезжают в город Бельцы – работать преподавателями в пединституте.
После памятного всем скандального педсовета и разговоров о том, что Бессонова вот-вот выгонят из школы, эта новость угнетала своей нелогичностью. Неужели за каких-то полгода – с марта по август – так резко изменились времена? Заколебались основы?
Каждый день за Днестром, в синеватой мгле равнинного левобережья, поднималось алое августовское солнце, выметая из камышовых чащ белёсые клочья тумана, наливалось беспощадно слепящим золотом, палило последним летним зноем, отдавая его садам и виноградникам. И катилось за изломанный холмами горизонт правого берега, чтобы сгореть в багрово-сиреневом пожарище, погаснуть за тёмными арочными силуэтами разбитой церкви, тревожа впечатлительные души: а вдруг завтра там, за Днестром, оно не взойдёт?..