Потом, тоже как бы случайно, встал и прислонился к столбу террасы пластически безупречный Ян Тушинский. «Между прочим, братцы и сестрички, вы отдаете себе отчет, что всего лишь через два года наше ударное десятилетие кончится и шестидесятничество отойдет в историю? И нас в дальнейшем будут величать так, как впервые в 1960 году к выходу ваксоновских „Однокурсников“ молодой Стас Разгулов предложил называть „шестидесятниками“? Аплодируя Стасу, я бы предложил к этому слову рифму в нашем стиле — „шестидесантники“. Не исключено, что мы в этом десятилетии являемся десантом из будущего. Так или иначе, мы выдержали массированную атаку чудища обло, озорно, стозевно и лаяй. Мы не распались, не потеряли дружбы, мы по-прежнему любим друг друга, но нас уже на мякине не проведешь. Давайте выпьем за то, о чем мы сейчас все пели вместе с Кукушем, за наш союз, к которому наша Нэлка испытывает такую „закаменелую нежность“! Все выпиваем по стакану здешнего совхозовского каберне! До дна! Вот так! Посуду не бить! А теперь начнем читать стихи! Пусть первая Нэлка прочтет! Пусть прочтет „Сказку о дожде“! Далеко не все из присутствующих слышали, как она это читает. Нэлка, поднимайся на террасу!» Поэтесса Аххо с ее цветаевской челкой и в деревенском платьице с оборками оторвалась от своей неразлучной подружки Татьяны и с некоторой детской неуклюжестью взошла по крыльцу. Она взялась читать колоратурно, но по мере чтения в голосе ее возникали баритональные лады.
Со мной с утра не расставался Дождь.
О, отвяжись! — я говорила грубо.
Он отступал, но преданно и грустно
вновь шел за мной, как маленькая дочь.
……………………………
Обрадованный слабостью моей,
он детским пальцем щекотал мне ухо.
Сгущалась засуха. Все было сухо.
И только я промокла до костей.
……………………………………
Я думала: что делать мне с Дождем?
Ведь он со мной расстаться не захочет.
Он наследит там. Он ковры замочит.
Да с ним меня вообще не пустят в дом.
…………………………………
Хозяин дома оказал мне честь,
которой я не стоила. Однако,
промокшая всей шкурой, как ондатра,
я у дверей звонила ровно в шесть.
……………………………………
Признаться, я любила этот дом.
В нем свой балет всегда вершила легкость.
О, здесь углы не ушибают локоть,
здесь палец не порежется ножом.
………………………………………
Ваш несколько причудлив монолог, —
проговорил хозяин уязвленный.
— Но, впрочем, слава поросли зеленой!
Есть прелесть в поколенье молодом.
………………………………………
Одна из гостий, протянув бокал,
туманная, как голубь над карнизом,
спросила с неприязнью и капризом:
Скажите, правда, что ваш муж богат?
…………………………………………
И — хлынул Дождь! Его ловили в таз.
В него впивались веники и щетки.
Он вырывался. Он летел на щеки,
прозрачной слепотой вставал у глаз.
………………………………………
Дождь с выраженьем ласки и тоски,
паркет марая, полз ко мне на брюхе.
В него мужчины, поднимая брюки,
примерившись, вбивали каблуки.
………………………………………
Хозяин дома прошептал:
Учти, еще ответишь ты за эту встречу!
Я засмеялась: знаю, что отвечу.
Вы безобразны. Дайте мне пройти.
Из шестидесяти семи прочитанных строф мы приводим здесь только десять, но и они, нам кажется, достаточны для выражения курьезно-серьезной трагикомедии 1963-го, именно того года, когда у оскорбленного поэта сложилась эта «Сказка». Нэлла поставила точку и замолчала, опустив голову и взглядом исподлобья блуждая по собранию. И все молчали, было не до аплодисментов, пока академик Габарит, пожилой дядька с мохнатыми бровями, не смахнул слезу и не произнес гулким баском: «Я это знаю по самому себе», что заставило Пролетающего приостановить его полет и зависнуть над этой группой людей в литфондовском парке.
Затем Ян Тушинский пригласил на террасу Антошу Андреотиса. Тот был в великолепной форме — загорелый и ясноглазый юнец в ярком шелковом джемпере, приобретенном, очевидно, в каком-то хорошем американском магазине: в общем, то, что на жаргоне страны таких джемперов называется The Party Boy. За прошедшие годы, после того как он приобрел надежную и красивую подругу Софку Теофилову, он написал огромное количество своих уникальных стихов и утвердился в репутации почти неотразимого покорителя как больших аудиторий, так и отдельно взятых, предпочтительно женских персон. Пока он вставал с травы, его муза Софка, или Фоска, успела напутствовать его пожатием локтя, а Катька Человекова, сунув в рот колечко пальцев, произвела пронзительный свисток.
Перепрыгнув сразу через четыре ступени и повернувшись к публике, он сразу начал орать и показывать руками:
Спасибо, что свечу поставила
в католикосовском лесу,
что не погасла свечка талая
за грешный крест, что я ношу.
Я думаю, на что похожая
свеча, снижаясь, догорит
от неба к нашему подножию?
Мне не успеть договорить.
Меж ежедневных Черных речек
я светлую благодарю,
меж тыщи похоронных свечек —
свечу заздравную твою.
И все вздохнули на поляне и посмотрели сначала на Фоску Теофилову, а потом с лаской друг на друга. И зависший над поляной Пролетающий ниспослал им свой собственный неизреченный вздох. Антоша продолжал:
Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном —
не трожьте музыку руками!
Нашарьте огурец со дна
и стан правосидящей дамы,
даже под током провода —
но музыку нельзя руками.
Она с душою наравне.
Берите трешницы с рублями,
Но даже вымытыми
не хватайте музыку руками.
И прогрессист и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка — иной субстант,
где не губами, а устами…
Руками ешьте даже суп,
но с музыкой — беда такая!
Чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.
И дальше еще несколько пассажей из недавнего:
Да здравствуют прогулки полвторого,
проселочная лунная дорога,
седые и сухие от мороза
розы черные коровьего навоза!
………………………
Зачем в золотом ознобе
ниспосланное с высот
аистовое хобби
женскую душу жмет?
……………………
Гляжу я, ночной прохожий,
На лунный и круглый стог.
Он сверху прикрыт рогожей —
чтоб дождичком не промок.
И так же сквозь дождик плещущий
космического сентября,
накинув Россию на плечи,
поеживается Земля.
И все так легко. Так звонко. Так гениально! И на обратном пути с террасы можно так же легко, гениально и звонко поцеловать родную Фоску в щеку и в губы Катю, по дружески и на «ты».
Потом поднялся Григ Барлахский. Он был в одной тельняшке без рукавов, чтоб все любовались лаокооновским сплетением рук. Все ждали очередной артподготовки с последующим штурмом собственных позиций, но вместо этого матерый талантище прочел не то что даже ретро, а историческое, лирику времен первой бесславной блокады.
Я тоже был бы в Оленьку влюблен,
За ней по Малой Офицерской следуя,
Но муж ее, противника преследуя,
Отстаивал Четвертый бастион…
………………………………
У флотских свой устав и свой закон:
Не смей к чужому прикасаться ты!
Иначе не ищи себе кассации,
Пока гремят раскаты Оборон.
………………………………
А ночью, отбивая Южный склон,
Слова прощанья и прощенья комкая,
Он умер на руках у Перекомского,
В жену которого он утром был влюблен.
К концу его чтения мрачнейший едва ли не до посинения Влад Вертикалов прошептал Милке Колокольцевой: «Я умираю, любовь моя. Налей мне чачи». Милка посмотрела на Катю, и та кивнула. Стакан виноградной водки оживил Влада и удалил синеву с его щек.
Теперь очередь дошла до Эра. Он волновался не меньше Влада. Полез на террасу эдаким увальнем. Что читать? Ну ладно, начну с одного из ранних, ну, скажем, то, про «парней с поднятыми воротниками», а кончу одним из недавних, про Лорку. Помахал «домашним богиням». Мирка ответила таким же жестом. Анка на него не смотрела: не сводила глаз с Ралиссы. Откуда в нее влезает эта жужелица-интуиция? Надо надеяться, что она еще не обзавелась пистолетом. Он начал читать стих из ранней книжки, написанный якобы о западных «потерянных», а на самом деле о наших юнцах, мучимых непонятной советской жаждой.