— Цацки — ее второе имя, — говорила мать.
Наверху лестницы мерцал огонек — достаточно, чтобы писать, подумала я и поднялась. На ступенях лежала плюшевая дорожка, вызывая желание снять туфли и пройтись босиком, но не следовало забывать о том, что дипломаты называют стратегией выхода.
Я бросила коробки с открытками и цветными мелками на верху лестницы, рядом с сундуком для придано-го, на котором медная лампа для чтения освещала холл. Встала перед сундуком на колени. По его поверхности были разбросаны старые выпуски «Эй-эй-ар-пи»[54] с редкими вкраплениями ярких пятен «Женского дня» или «Домашнего журнала для женщин». Мне показалось, что я стою на коленях у незнакомого алтаря, и я представила, как бьюсь на нем, приклеенная к гигантской ленте-липучке.
Нужна ручка. Я не могу писать Эмили мелком. Саре — могу, радужный эффект кажется вполне уместным, но Эмили — нет. Нужна шариковая ручка. На подоконнике за сундуком стояла чашка, голубая, как миска «Пиджин-Фодж» моей матери, а из нее торчали наждачная пилочка для ногтей, шинный манометр и три ручки «Бик».
Я вытащила ручку и схватила «Эй-эй-ар-пи». Отползла обратно к коробкам и мелкам, лежавшим в трех футах, и села, поставив ноги на предпоследнюю ступеньку, а журнал положила на колени, как столик. Я быстро выбрала кусок бумаги цвета небеленого полотна с позолоченными краями — элегантность для Эм — и склонилась над своей задачей.
Дорогая Эмили!
Как мне начать объяснять тебе то, что ты уже знаешь? Что хоть я и гордилась тобой и твоей сестрой больше всего на свете, в конце концов обнаружила, что у меня нет выбора.
Я остановилась. Я знала, как она придирчива. Она проводит часы перед зеркалом в поисках изъянов. В ее доме — ни единого пятнышка, и как-то она сказала мне, что главная прелесть уборщиц в том, что они совершают — по ее выражению — «первый проход» и позволяют ей спокойно сосредоточиться на деталях.
Я прочистила горло. Разнеслось эхо.
«Когда ты это получишь, я буду мертва. Надеюсь, тебе не доведется меня увидеть. Я видела отца, и его образ вечно стоял передо мной. Сара уже рассказала тебе, что мой отец — самоубийца. Что он не упал с лестницы, точнее, упал, но только после того, как застрелился.
Я не знаю, почему он оставил меня.
Ты знаешь, что моя мать не стригла волосы из-за твоего дедушки? Он любил их. Он расчесывал их каждый вечер сотню раз. Впоследствии я поняла, что это был их аналог „Прозака“. Да, знаю, знаю — медитация, а не медицина. Теоретически я согласна, но иногда… разве нет?
Я лишь хочу, чтобы ты знала: я убила свою мать не из мести и даже не из жалости, правда. Я поступила правильно, хоть и ничего не планировала. Если бы планировала, я бы, конечно, задумалась, куда это меня приведет. Сегодня я весь день размышляла о тебе и твоей сестре.
Непростительно другое — то, как я заставила тебя вырасти, занять место рядом со мной, опустевшее с уходом твоего отца.
Я рукоплещу твоей жизни. Вот что я на самом деле хочу сказать. У тебя есть собственный дом и семья, и ты живешь очень далеко. Пусть так и будет. Никогда не возвращайся. Когда я умру, тебе незачем будет возвращаться. Пусть это будет моим подарком твоей сестре. Не позволяй ей жить в доме, Эмили, не позволяй ей потратить жизнь впустую. Продай оба дома. Отец тебе поможет».
Я вновь остановилась. Вспомнила, как отец сидел рядом со мной в тот день, когда мы подписали бумаги на мой дом. Он постарался устроить меня сколь можно надежнее, упомянул в тот день, что его завещание и другие важные документы хранятся в малвернском отделении банка, и рассказал, где прячет ключ. Лишь позже я поняла, почему он был столь дотошен, заставляя меня повторять все, что говорил.
Я снова обратилась к письму.
«Когда я закрываю глаза на мгновение, как сделала только что, то вижу своего отца, но потом я вижу тебя. Помнишь тот день в ассоциации? Я так горжусь тобой, моя летучая рыбка!
Я сижу в доме миссис Левертон, на улице темно. Мне пора писать твоей сестре. Позаботься о Дженин и Лео, и благослови боже любое приятное воспоминание обо мне, которое ты сможешь доверить Джону. Помнишь, как Саре всегда нравился зеленый цвет? Я помню.
Я люблю тебя, Эмили, несмотря ни на что.
Помни это превыше всего».
Я откинулась назад. Позволила ручке выпасть из руки, беззвучно покатиться и остановиться. Годами после смерти отца я жалела о мгновениях, которые упустила. Отводя Эмили и Сару в начальную школу или присматривая за ними на гимнастическом снаряде, я думала, что могла бы сейчас быть с ним. Раз или два он приходил посидеть у детской площадки вместе со мной. Я цеплялась за эти воспоминания, но никак не могла припомнить, о чем же мы говорили. И жалела, что у меня ничего от него не осталось; даже мать поспешно отрезала прядь его волос, когда мы услышали первые шаги рабочих из похоронного бюро по передней дорожке.
В тот момент я в ужасе уставилась на нее, а она засунула прядь себе за пазуху.
— Он был моим мужем, — прошептала она.
Когда прозвенел звонок, мне показалось, что придется помогать рабочим поднимать отца на каталку, крепко пристегивать его.
Но на самом деле по настоянию их главного пришлось удалиться. Я отвела мать в столовую, где мы и встали бок о бок у большого углового шкафа рядом с кухней — не столько касаясь, сколько беспомощно зависнув рядом друг с другом.
— Сожалею о вашей потере, — произнес главный, когда рабочие вернулись по лестнице с бумагами.
Их натаскали так говорить.
— Да, я тоже, — сказал тот, кто помоложе, и пожал мне руку.
Что-то впилось в мой бок. Что-то острое. Я чувствовала, как оно колет меня. И поняла, что колет уже некоторое время.
Откинувшись назад, я сунула руку в карман джинсов. Заколка-бабочка Сары. Я вынула ее и положила на ладонь, чтобы свет с сундука выхватил ее синеву и зелень, крошечные золотистые стразы на скругленных усиках и лапках.
Почти девять. Интересно, Сара и Джейк меня ищут или хотят сперва поговорить с Хеймишем? А когда Хеймиш откроет ящик у кровати?
Я сжала бабочку в кулаке, думая обо всех выброшенных за годы предметах, что помогали мне чувствовать себя свободной. Но я не выбросила плачущего Будду, которого подарила Эмили. И не выброшу бабочку.
Встав на лестничной площадке, я проткнула тупой застежкой заколки шерсть своего черного свитера. Замочек щелкнул.
«Мистер Форрест сейчас спит, — подумала я, — или слушает музыку на своей драгоценной „Боуз“».[55]
Мы говорили о ней, когда наткнулись друг на друга год или около того назад.
— Звук — лучше не бывает. Лежу в кровати и слушаю. У меня специальная бархатная маска для сна. А раньше мне приходилось садиться в передней комнате, чтобы послушать музыку.
Я наклонилась, чтобы поднять письмо для Эмили и коробку мелков. Взяла их под мышку, точно сумочку-клатч. Наконец-то я в другом доме. Левертоны и их отпускные круизы, замысловатый спектакль «На Громе, на Танцоре»[56] под Рождество, педантичные барбекю на заднем дворе — смех гостей, продирающихся сквозь деревья и нашу лужайку. Все это ушло навсегда.
Я точно знала, куда хочу идти. Прошла по короткому коридору, который в доме матери заканчивался единственной ванной на втором этаже. У миссис Левертон он вел в еще один холл с дверью в спальню — там она стояла прошлым вечером и видела на улице меня и мою мать.
В углу работал увлажнитель, и комнату наполнял одуряющий запах ментола и эвкалипта. На столике рядом с кроватью — дерево защищал толстый лист стекла, вырезанный в форме столешницы, — стояли бесконечные ряды флаконов с рецептурными лекарствами и лежал блокнот из полосок бумаги, собранных скрепкой. Рядом с блокнотом обгрызенный карандаш. Похоже, попыткам отвлечься не будет конца.
Я положила мелки и письмо для Эмили на кровать и села за стол. В блокноте что-то было написано.
Ну и каракули!
Почти все страницы заполнены, причем не списками дел или необходимых покупок, а именами президентов, столиц всех пятидесяти штатов и именами врачей, которые ее лечили, вместе с именами медсестер. Я проглядывала страницу за страницей.
В хорошие дни рука миссис Левертон была тверже и она помнила Франкфорт (Кентукки), Огасту (Мэн) и Шайенн (Вайоминг). В плохие дни рука тряслась больше и она забывала, кто был между Джонсоном и Бушем.[57] Мои знания поблекли по сравнению с ее. Я понятия не имела о Ратерфорде Хейзе.[58]
Глаза наполнялись слезами, и тут я увидела ее рисунок — прямо скажем, каракули — женской фигуры. Я поняла, что это женщина, потому что на ней была юбка. Рукой, дрожащей от разочарования и страха, все вокруг было исписано навязчивыми, с орфографическими ошибками именами ее невестки. Шерилл, Шерелла, Шерилла, Шариелла, Шерри. У нее так и не получилось написать «Шерил», сколько она ни пыталась.