— Вдвоем им ехать нельзя, — строго заметила мать маркиза. — Госпожа Аякура всегда на виду. Нельзя, чтобы кто-то за ней проследил и обнаружил, чем занимается доктор. Нужна еще какая-то женщина… А, Цудзико, вот ты и поезжай. — Она повернулась к невестке.
— Хорошо.
— Ты едешь присматривать. В Нару тебе ехать незачем. Убедишься, что нужное сделано, и сразу возвращайся в Токио, расскажешь тут нам все.
— Делай как говорит мать. Я посоветуюсь с графом по поводу дня отъезда, нужно ничего не упустить.
Киёаки отодвинули на задний план, его поведение, любовь — с ними обращались как с уже мертвыми вещами: казалось, бабушка и отец с матерью подробно обсуждают похороны, не заботясь о том, что умирающий еще их слышит. Нет, что-то было погребено еще до похорон. И Киёаки, с одной стороны, был умирающим, а с другой — растерянным ребенком…
Все полностью решалось независимо от воли виновника события, с полным игнорированием воли семейства Аякуры. Даже бабушка, с ее опасными речами, влилась в это упоительное занятие по улаживанию чрезвычайного конфликта. Характер бабушки никогда не имел ничего общего с деликатностью Киёаки, первобытная мораль, оправдывающая подлинное проявление чувств, сочеталась у нее со способностью скрывать эти чувства во имя спасения чести Дома — это она не впитала с солнцем Кагосимы, этому она научилась от мужа и благодаря мужу.
Маркиз посмотрел на Киёаки впервые после того, как избил его кием.
— С сегодняшнего дня ты должен вести себя осмотрительно, вернуться к школьным обязанностям и отдаться занятиям, чтобы сдавать экзамены в университет. Ну, договорились?! Я больше ничего не скажу. Ты перед выбором либо стать мужчиной, либо не стать им. С Сатоко, конечно, больше не встречаться.
— Как говорили когда-то, ты "под домашним арестом". Надоест заниматься — можешь зайти ко мне в гости, — добавила бабушка.
И Киёаки понял, что теперь отец оказался в таком положении, когда, опасаясь за свою репутацию, не может даже отречься от сына.
Граф Аякура очень боялся ран, болезней, смерти.
Утром, когда поднялся шум по поводу того, что Тадэсина не встает с постели, предсмертную записку, обнаруженную у изголовья, сразу принесли госпоже Аякура, а та отправила ее графу; граф взял записку кончиками пальцев, как заразную, и распечатал. В ней было написано, что Тадэсина просит прощения у господина и госпожи, а также у Сатоко за свой поступок и благодарит за то, что в течение долгих лет они были к ней так добры, — такую записку можно было показать кому угодно.
Супруга графа сразу вызвала врача; граф сам, конечно, ни в чем не участвовал, а только выслушал потом подробное сообщение жены.
— Похоже, она проглотила калмотин, таблеток сто двадцать. Это врач так предположил: сама она была еще без сознания. И откуда у старой женщины такая сила: размахивает руками и ногами, выгибается дугой, шумит, — наконец все навалились, ей сделали укол, промыли желудок (промывание желудка унизительная процедура, я этого не видела). Но врач поручился, что жизнь ей спасет.
Специалисты, конечно, разные бывают. Этот ничего не сказал, только принюхался к ее дыханию и сразу определил: "А-а, пахнет чесноком. Это калмотин".
— Когда она поправится?
— Врач сказал, дней десять ей нужно провести в покое.
— Никак нельзя, чтобы это вышло наружу. Нужно сказать служанкам, чтобы попридержали язык, и врача попросить. Как Сатоко?
— Закрылась у себя в комнате. Не хочет заходить к Тадэсине. Может, в ее положении это ей неприятно, да еще, когда Тадэсина открыла нам, что произошло, Сатоко перестала с ней разговаривать — теперь-то, наверное, проявит желание навестить Тадэсину, но хорошо бы, чтоб сделала это неприметно.
Когда пять дней назад Тадэсина, передумав обо всем на свете, открыла графу и графине, что Сатоко беременна, она, в общем-то, предполагала, что граф, скорее всего, растеряется, но не станет бранить ее, хотя равнодушие, с которым было встречено это известие, заставило Тадэсину занервничать — и она, послав маркизу Мацугаэ предсмертную записку, выпила калмотин.
Сатоко с самого начала не хотела следовать советам Тадэсины и, хотя опасность нарастала с каждым днем, только приказывала: "Никому не говори", сама же никаких решений не принимала. Тадэсина после долгих раздумий, нарушив приказ Сатоко, рассказала о ее беременности отцу с матерью, но те, видимо оттого, что были ошеломлены, выглядели так, словно слушают историю о том, как кошка утащила курицу из курятника на заднем дворе.
На следующий день после этого неприятного сообщения и позже, граф, встречаясь с Тадэсиной, не обнаруживал никакого желания касаться Этой темы.
Он был в очень трудном положении. Будь это возможно, граф просто бы выбросил из головы дело, уладить которое одному ему было не по силам; а с кем-то советоваться по его поводу было стыдно. Супруги договорились не обсуждать этого с Сатоко, пока не найдут какой-нибудь выход, но Сатоко, ставшая чрезвычайно подозрительной, учинила Тадэсине допрос и, узнав, что та проболталась, перестала с ней разговаривать и затворилась у себя в комнате. В доме повисло странное молчание. Тадэсина не отвечала на телефонные звонки, приказав говорить, что она больна.
Граф даже в разговорах с женой не касался неприятной темы. Положение действительно было отчаянное, дело не терпело отлагательств, а он, хотя и не верил в чудо, все откладывал решение со дня на день.
В этой медлительности, однако, была своего рода утонченность. Решить ничего нельзя: ясно, что каждое из возможных решений может быть неверным, но он не был скептиком в обычном смысле этого слова. Граф Аякура, хотя его и одолевали тяжелые мысли, не желал полагаться только на эмоции, не хотел принимать единственно возможное решение. Его размышления походили на расчеты предков — игроков в футбол. Они знали: как высоко ни брось мяч, он все равно вскоре упадет на землю. Вот, например, Намба Мунэтакэ, поймав, послал высоко вверх белый с пурпуром мяч из оленьей кожи, тот, под восхищенные возгласы зрителей, перелетел через высокую крышу дворца в Киото, но тут же упал во дворе малого дворца.
В любом решении есть свои просчеты, и лучше подождать, пока они скажутся на ком-нибудь еще. Упавший мяч должен принять другой игрок. Мяч, Даже подброшенный тобой, в воздухе может сам по себе развернуться и полететь в неожиданном направлении.
Графу отнюдь не рисовались картины разорения или крушения всей его жизни. Если его не потрясло то, что его дочь, по императорскому соизволению невеста принца, носит в себе дитя другого мужчины, следовательно, в этом мире для него ничто не имело значения: ни один мяч не будет вечно в твоих руках. Появится кто-то, кому придется его принять.
В силу своего характера граф был не в состоянии осуждать себя, поэтому получалось, что он всегда осуждал других.
На следующий день после неудавшегося самоубийства Тадэсины граф по телефону поговорил с маркизом Мацугаэ.
Было невероятно, что маркиз уже в курсе их семейных дел. Граф теперь уже не удивлялся, что у него в доме есть соглядатай, но Тадэсина, которую он подозревал в этом, вчера целый день была без сознания, и это давало пищу самым разным предположениям.
Поэтому граф, услышав от жены, что состояние Тадэсины намного лучше она может говорить, и аппетит появился, — собрав все свое мужество, вознамерился один навестить больную.
— Тебе лучше не ходить. Если я приду один, она скорее скажет правду.
— Там комната в беспорядке, ей будет неловко от вашего неожиданного прихода. Я предупрежу ее и прикажу прибрать.
— Ну хорошо, пусть так.
После этого графа заставили прождать два дня: больная должна была начать пользоваться косметикой.
Тадэсине специально выделили комнату в главном доме, но она была темной и крошечной: почти всю ее занимала постель. Графу не приходилось бывать здесь. Когда наконец настал момент посещения, то для него поставили стул, постель убрали, и Тадэсина в стеганом ночном кимоно встретила хозяина, облокотившись на несколько положенных друг на друга подушек, и старалась при поклоне прижаться к ним лбом.
Граф заметил, что она была еще слишком слаба для того, чтобы тщательно до самого края волос наложить густые белила, да и при поклоне между подушкой и лбом оставалась крошечная щель.
— Ужасное событие. Хорошо, что тебя спасли. Теперь можно не беспокоиться, — произнес граф, не задумываясь над тем, насколько это странно — вот так сидеть на стуле и смотреть на больную сверху, стараясь не обнаружить своих эмоций.
— Я так виновата. Доставила вам столько неприятностей. Если б вы могли простить меня…
Тадэсина с опущенной головой достала бумажную салфетку и приложила ее к уголкам глаз, но граф понял, что это она все еще пудрится.