— Следовательно, вы думаете, баронесса, что одни с дурной совестью аморальны, а другие с не менее дурной совестью моральны?
— Хм, хм, примерно так.
— Быть может, баронесса. Но что же можно сделать? Я, например, не смог бы сказать, то ли я с добропорядочной совестью аморален, то ли с дурной совестью все же морален.
Она внимательно посмотрела на него.
— Современное молодое поколение этого действительно не знает; кажется, что оно родилось с моральными симптомами, свойственными старости.
— Согласен, баронесса; формалистичны, неуверенны в содержании и непредсказуемы — именно таковы мы и есть.
— А Хильдегард считает вас безнравственным человеком.
— Это похвала или порицание? — смутился А.
— Вероятно, и то и другое… а что думаете об этом вы? Расскажите-ка, в виде исключения меня сейчас интересует содержание.
— Я недостоин ни похвалы, ни порицания.
— Отговорки, дорогой А., нет дыма без огня… Чем вы вызвали такое негодование моей дочери?
Конечно, дело было в Мелитте, в этой славной маленькой девушке, которая уже два дня была его возлюбленной и в высшей степени безнравственно провела обе ночи в этой квартире; это было сделано с помощью Церлины, довольной своим сводничеством, довольной не только самим фактом, но еще больше тем, что она видела в Мелитте, которая была прачкой и, значит, для А. неровней, свое подобие. И, конечно, Хильдегард узнала об этом. Ведь Хильдегард с холодным и любопытствующим недоверием наверняка подслушивала у его двери и, вероятно, выудила все у Церлины, на чье молчание и особенно если бы она захотела досадить кому-нибудь, и в первую очередь барышне, он определенно не мог положиться. И, конечно, обо всем этом невозможно было рассказать старой даме, напротив, надо было переменить тему, даже ценой небольшого шока.
— Баронесса, это телепатическое негодование глубокоуважаемой барышни.
— Что это значит? Она диагностировала вашу аморальность телепатически? По-моему, вы снова прячетесь за отговорками.
— Это действительно телепатический диагноз, ведь о моих безнравственных намерениях я еще никому не сообщал.
— О каких же?
— Я вынужден буду в октябре уехать из этого так полюбившегося мне дома.
— Нет! — Баронесса была в ужасе, руки у нее задрожали.
— Да, баронесса, я снял в лесу Охотничий домик, даже с правом покупки — я хочу там поселиться надолго.
— Но это ужасно, действительно ужасно… и к тому же — Охотничий домик!
— Боже мой, баронесса, это совсем не так ужасно. Наоборот, как только я там устроюсь, я надеюсь, что смогу приветствовать вас там как самого почитаемого гостя.
Баронесса все еще не могла успокоиться:
— Я никогда там не была… но это было так давно… нет, нет, я никогда там не была… и потом нам придется искать другого жильца… когда-то я знала человека, который там жил…
— О новом жильце можете не беспокоиться, баронесса; если вы разрешите, я еще на некоторое время оставлю за собой комнаты в качестве временного пристанища для моих визитов в город.
— О, это хорошо.
— И наоборот, у вас будет временная квартира у меня в лесу. Подумайте, сколько лет вы были привязаны к этому городу и этой квартире.
— Да, но… — баронесса пыталась собраться с мыслями, — но Охотничий домик… ни Хильдегард, ни Церлина не отпустят меня туда… они постоянно боятся, что я могу повредить своему здоровью… и ведь это не так уж необоснованно: в моем возрасте не нуждаются в переменах, не говоря уж о приключениях… Нет, они правы, что обращаются со мной как с заключенной…
Лицо ее приняло просительное выражение — просительница у тюремных ворот, подумалось А.
— Я хочу похитить вас для свободы; мы заберем с собой и ваших надзирательниц.
— После нескольких десятилетий заключения уже не знаешь, что делать со свободой… уже не можешь и не хочешь больше переживать приключений… Охотничий домик был бы приключением и в то же время уже не был бы им… Я приобрела мудрость, тюремную мудрость…
Уже заметно стемнело, были слышны шаги внизу в холле, легкое жужжание голосов на тропинке под балконом.
— Гости расходятся, баронесса.
— Что ж, уже пора, и ужинать тоже пора. Я думаю, скоро придет Церлина. — Как это часто бывает у старых людей, ужас прошел при мысли о еде, и А. успокоился.
— Я помогу немного внизу, чтобы хоть посуду внести в дом до темноты.
— Да, да, — поддержала его баронесса, — и осторожнее переносите чашки ценные.
А. поспешил в сад: обе тюремщицы были заняты уборкой, и Церлина с само собой разумеющейся деловитостью указала ему подбородком на поднос с фарфором и хрусталем.
— Это вы можете тотчас нести наверх… Но поосторожнее!
А. сделал, как ему приказали, и это повторялось несколько раз. Когда все было внесено в дом, угасли последние мягкие сумерки и вместо них проступили с жестким сиянием звезды, их становилось все больше, пока они не заполнили все небо. А., стоя в дверях между кухней и передней, предложил поискать с помощью карманного фонарика оставшиеся предметы.
— Не стоит, решила Церлина, — я сейчас все пересчитаю, а чего не хватит, разыщу завтра утром, ночью их никто не украдет.
Но поскольку А. по-прежнему хотелось быть полезным, он указал на посудные шкафы, загромождающие прихожую, и спросил:
— Уже можно туда ставить?
Церлина смерила его презрительным взглядом.
— Невымытые? Я не могу этим сейчас заниматься. Сначала приготовлю ужин, а то госпожа баронесса потеряет терпение. А вы еще выйдете?
Да, он собирался выйти.
Она понизила голос:
— С Мелиттой?
Он отрицательно покачал головой.
— Почему же? Вы что, надоели друг другу?
Вопрос был ему неприятен, но он ответил правду:
— Она боится, что сегодня дедушка может вернуться домой. Если он не приедет до послезавтра, то тогда, наверно, вернется только в октябре. Но до послезавтра она не хочет выходить из дома.
— Значит, две ночи ничего… Вначале всякая боится, уж таковы молодые девушки, а Мелитта все же храбрая.
— К тому же здесь нельзя все это продолжать. Послезавтра я поведу ее ужинать, а там посмотрим, что можно сделать.
— Правильно, и ей нужно выспаться… сегодня утром она убежала в пять часов.
— От вас, Церлина, становится жутко… Вы не успокоитесь, пока не узнаете все точно.
— Да, мне это нужно; у меня чуткий сон… если я хочу. — Снова в глазах сводни показался довольный блеск.
Его ладонь уже лежала на ручке двери.
— Вы без шляпы?
— Вы же знаете, Церлина, что я их все время теряю. Пусть уж лучше новая шляпа останется дома.
— Такому приличному господину не пристало выходить из дома с непокрытой головой. Возьмите же шляпу.
Но не успел он это сделать, как из комнаты выскользнула Хильдегард. Ее узкие губы были сжаты плотнее, чем обычно, и бледнее, чем обычно, было ее лицо цвета слоновой кости.
— Этого еще не хватало, — прошипела она А., проходя мимо, и хлопнула кухонной дверью.
— Ну вот, так я и знала, — не без удовольствия заметила Церлина, и гримаска у нее на лице под белым чепчиком была похожа на мину клоуна после неудачного выступления.
А. расхохотался.
— Ну да, вот оно, и полагаю, вы этому поспособствовали.
— Я? Я ничего не выболтала!
— Однако на удивление быстро догадались, о чем я думаю.
— Я все отгадываю очень быстро, и все-таки я не сказала ни словечка.
— Честное слово, Церлинхен?
— Честное слово, господин А. Подождите, господин А., подождите, ваша шляпа…
Но он уже поспешил выйти без шляпы.
На улице он стал размышлять, куда повернуть. Вокзальный ресторан отличался полным отсутствием фантазии, но был расположен ближе всех и предлагал солидную и питательную пищу, и А., к собственному стыду не обладавший кулинарной фантазией, пересек железнодорожное полотно, чтобы через сквер привокзальной площади добраться до ресторана. Когда он стоял на другой стороне улицы, чувствуя дыхание сквера и его влажной сентябрьской зелени, его снова охватило ощущение многомерности внутреннего и внешнего бытия: после полудня это ощущение пришло к нему от толпы людей, от многообразия фигур, которое он видел и слышал, а теперь это произошло еще отчетливее, хотя и не вполне осознанно, от пустоты хорошо знакомой каменнотреугольной площади, которая вопреки или благодаря своему безлюдному покою утратила пространственность и превратилась в напряжение и в событие. Процесс превращения, процесс обнажения, процесс слияния и разрыва всех космических частиц начался снова, процесс небытия, в котором бытие становится познанием и снова уничтожается, стремясь к центру и его излучению. Не выглядел ли киоск, стоящий у пересечения двух главных S-образных дорожек сквера, как могила? Не знаменовал ли он тремя сияющими циферблатами высившихся над ним часов место вечного успокоения? О, к чему часы, к чему точность трехмерной технической силы? Древний человек не нуждался в часах, и восточный человек, если бы ему не угрожал Запад, тоже не нуждался бы в них, ведь он нашел успокоение в многомерности бытия и смерти; только Запад может быть, из-за своей посвященности смерти — на этом не успокаивается. Он прячется от смерти в шуме: с одной стороны, в шуме душераздирающих фраз, которые призывают к уничтожению жизни ради трехмерности, ради отечества или других земных вещей; с другой стороны, в безжалостно повелительном шуме техники, которая беспрестанно ему внушает, что никакая безмерность не снимет точности времени, никакая многомерность никогда не отменит плотности пространства, хотя фразы, возвышающие смерть, и техника, пренебрегающая смертью, — как тесно они связаны! не могут сдержать свои обещания, обе отмеченные трусостью, бесконечно слепые и обреченные смерти. И именно поэтому западный человек должен постоянно советоваться со своими часами, удостоверяясь, что, измеряя время, ведущее к могиле, он еще не утратил время и вместе с ним трехмерность. А. приближался к киоску, увенчанному часами, и ему казалось, что нечто указует ему путь к самому себе, путь к целомудренной, открывающей бесконечность тишине глубинного «я», к целомудрию самого интимного познания и его нежного мужества, которое способно овладевать непредставимым: непредставимо отмирание «я» в пребывающем мире, еще непредставимее небытие само по себе, тотальное небытие, которое включает в себя небытие представления, бытие без измерений; в нем в конце концов снимается бытие бесконечно многих измерений, и тому, кто проникает к этой крайней границе представлений, удается в это мгновение стать вне бытия, в это одно мгновение преодолеть смерть. Это преодоление смерти умирающим, которому была дарована милость полноценной сознательной жизни, а теперь даруется милость полноценной сознательной смерти, — и, вероятно, это также преодоление смерти произведением искусства: ведь художник стоит ближе всего к умирающему, — да, это могло бы даже быть преодолением смерти некоего архитектора, который когда-то спроектировал вокзальную площадь, руководимый напряжением несуществующего, руководимый напряжением бесконечно многих измерений, чьи действия, созидающие миры и уничтожающие миры, отныне делаются более заметными. От городских домов в вершине треугольника до вокзала в основании треугольника, от сияющих световых реклам над домами до технических шумов железнодорожных служб вся пустота площади содрогалась, переливаясь из меры в меру, навстречу бесконечному. Но А. был слабым человеком, и он не вынес этого дольше. Он взглянул на часы, которые показывали приближение восьмого часа, и, чувствуя голод — булочек к чаю было явно недостаточно, — зашагал к вокзальному ресторану.