Он читал где-то, что арабы чувствовали себя отлученными от монотеизма, поскольку и через несколько сотен лет после его возникновения у них так и не объявилось собственного пророка, который получал бы прямые указания свыше; походило даже на то, что их еврейские и христианские торговые партнеры насмехались над ними за эту недостачу. Когда же Пророк наконец пришел, со времени явления и ухода второго воплощения Бога, Иисуса Христа, миновало 600 лет: промежуток, который, по нынешним меркам, лет этак 1400. Для короткой истории монотеизма срок страшно долгий, думал Габриэль, особенно если все это время твои соседи смотрят на тебя как на отставшее в развитии существо. И некоторые из яростных повторов книги демонстрируют, похоже, плоды, вызревшие за столетия тайных надежд и безмолвия. Так что после всего этого пустого времени Пророку лучше было высказываться покатегоричнее.
Не исключено, впрочем, думал Габриэль, что его отношение к книге слишком формально или педантично. В конце концов, во Второзаконии и Книге Левит вздора тоже хватает: «У кого раздавлены ятра или отрезан детородный член, тот не может войти в общество Господне…»[52] Однако евреи не стояли на месте. И они и христиане признали, что их священные книги были написаны людьми, — пусть и вдохновленными Богом, — и огромное большинство и тех и других с радостью воспринимало слова этих книг в контексте своего времени и без особых хлопот примиряло их с современным знанием, лишь бы оно позволяло сохранить утешительное ощущение высшей силы, которой не безразлично то, что происходит с тобой и до и после смерти.
Ислам же, насколько понял его Габриэль, никогда ни пяди своей земли не уступал. После того как в ходе ранних теологических споров было раз и навсегда постановлено, что Коран буквальным образом передает каждым своим слогом не искаженное посредниками слово Божие, все мусульмане обратились в «фундаменталистов» по определению. Ислам по природе своей не обладал сходством с иудаизмом или христианством; эта религия была по врожденной сути ее безоговорочно фундаменталистской. Разумеется, между понятиями «фундаментальный» и «воинствующий» — не говоря уж об «агрессивный» — существует великая разница, но и она не отменяет упрямой истины: будучи столь чистым, столь надменным и бескомпромиссным, Ислам сильно сокращает число верующих, на которых он может рассчитывать.
После ланча Габриэль отправился на встречу с Дженни Форчун, которой предстояло провезти его по «Кольцевой».
Он уже совершил однажды, когда готовился к первому слушанию дела, такую поездку, однако полагал, что ее полезно повторить, это позволит ему по-настоящему прочувствовать работу Дженни. Начальник станции, ожидавший его у турникета, провел Габриэля вниз, на платформу, где он и дождался ее поезда.
Когда она нажала на кнопку, чтобы открыть для него дверь, на лице Дженни обозначилось самое близкое подобие улыбки, какое Габриэль когда-либо видел у нее.
— Заскакивайте, — сказала она.
Возможно, подумал Габриэль, Дженни чувствует себя более уверенно просто потому, что они это уже проходили, — ничего нового для нее, а значит, и бояться нечего.
Габриэль опустил откидное сиденье, сел. Внутри кабина была выкрашена в небесно-голубой цвет, из приборной доски торчал прямо перед Габриэлем предназначенный для обучающего машинистов инструктора рычаг экстренного торможения. Дженни глянула в зеркальце заднего вида, нажала, чтобы закрыть двери вагонов, две кнопки, утопила в приборную доску рукоять управления двигателями и медленно повернула ее против часовой стрелки. Поезд тронулся.
— Как дела, Дженни?
— Спасибо, неплохо. А ваши?
— Хорошо, спасибо.
Что это у нее — тушь на ресницах? В такой темноте не разберешь.
— О чем я должна вам рассказать? — спросила она.
— О… Нет, давайте просто поболтаем, ладно?
— Давайте.
— Вы не ощущаете себя здесь оторванной от мира?
— Да, пожалуй. Но мне это нравится.
— Это ваш собственный мир.
— Правильно.
— А что вы делаете вечерами?
— Прихожу домой. Ухаживаю за Тони. Он мой брат по отцу. Телик смотрю. Играю в «Параллакс».
— Это такая игра в альтернативную реальность?
— Да, замечательная. Мой макет зовут Мирандой. Она косметолог. — Слово «макет» Дженни произнесла как «макуэт», и Габриэль не сразу понял, что оно значит.
Она повернула рукоять до шестичасовой отметки, довернула, включая тормоза, до четырех, а затем возвратила на пять, чтобы въезжавший в станцию поезд сбросил скорость не слишком резко. Когда он остановился, Дженни отпустила рукоять, и пружинка вытолкнула ее из доски.
— А книги? — спросил Габриэль, как только поезд снова тронулся с места. — Вы ведь любите читать, правда?
— Люблю.
— А почему?
— Не знаю. Наверное, это мой способ бегства от реального мира.
— Ну что вы, совсем наоборот, — сказал Габриэль. — Книги объясняют реальный мир. Позволяют подойти к нему так близко, как вы никогда не смогли бы в обычной жизни.
— Это почему же?
— Люди же не говорят вам, что они в точности думают и чувствуют, как устроены их мысли и чувства, верно? У них не находится для этого времени. Или правильных слов. А книги именно это и делают. Ваша повседневная жизнь похожа на фильм, который вы смотрите в кинотеатре. Картинки могут быть интересными, но если вам хочется узнать, что скрывается за плоским экраном, читайте книгу. И она вам все объяснит.
— Даже если ее персонажи придуманы?
— Конечно. Потому что они основаны на настоящей жизни, но, правда, с выброшенными из нее скучными подробностями. Во всяком случае, таковы хорошие книги. Все, что я знаю о людях — хотя, возможно, знания мои не так уж и обширны… Я бы сказал так: половина моих знаний основана на том предположении, что люди должны чувствовать примерно то же, что чувствовал бы на их месте я. А девяносто процентов другой половины созданы книгами. И только десять, если не меньше, определяются реальностью — наблюдениями, разговорами, чужими словами — в общем, жизнью.
— А вы интересный.
— Спасибо, Дженни. Почему вы помахали рукой?
— Машинист встречного поезда помахал мне. Мы всегда так делаем. Если, конечно, навстречу нам идет не поезд линии «Дистрикт». Ее машинисты, встречаясь с нами, просто гасят в кабинах свет.
— То есть «Кольцевая» и «Дистрикт» соперничают?
— Еще как. Кровавая рубка — похуже, чем в мини-футболе.
— Ладно. Давайте поговорим о вашей работе. Расскажите мне о станциях. Они для вас все на одно лицо или у каждой свой, особый характер?
Пока они беседовали, Габриэль разглядывал Дженни. Очень изящные руки — не подходят, подумал он, для грубой работы, впрочем, рукоять и кнопки управления дверьми больших усилий не требовали. Ладонь бледнее, чем верх кисти, пальцы длинные, с коротко подстриженными ногтями — вот этого, по крайней мере, наверняка требует ее работа.
— …А «Бейкер-стрит» — станция приятная. На ней всегда людно — наверху «Мадам Тюссо» и так далее. И кирпичные стены ее все те же, какие были с самого начала, а им уж вон сколько лет. На «Набережной» тоже много людей, там и театры, и Стрэнд. А на «Темпл» обычно тихо.
— Я знаю.
Габриэль отметил, с каким вниманием она, даже разговаривая, вглядывается на станциях в зеркальце заднего вида. Черные волосы Дженни были стянуты сзади ленточкой, станционные лампы бросали свет на ее лицо, на бледно-смуглую кожу, на губы, пигментация которых плавно переходила от темно-коричневой к розовой. Дженни, похоже, почувствовала, что он разглядывает ее, и вдруг повернула голову, чтобы посмотреть на Габриэля.
Он взглянул в ее глубокие, темные глаза. Дженни удержала его взгляд, ничего не сказав. Габриэль подумал, что, пока они смотрят друг дружке в глаза, он сможет внушить ей уверенность в себе. Дженни не моргала и не поворачивала головы, однако в глазах ее постепенно разгорался неяркий свет испуга и вызова. Так и не оторвав от него взгляда, она нажала на дверные кнопки, надавила на рукоять и повернула ее влево. И только когда погромыхивавший поезд набрал скорость в двадцать миль, Дженни повернулась наконец к ветровому стеклу, и Габриэлю показалось, что он различил в ее лице самое начало, а может быть, и останки улыбки.
— Ну и «Олдгейт», раз уж вы спросили, — сказала Дженни. — Там обитает призрак какой-то женщины. Правда, он добрый. Один рельсовик как-то дотронулся до контактного рельса и…
— Рельсовик?
— Это рабочие, которые у нас пути обслуживают. Он по ошибке дотронулся до контактного рельса, и напарник увидел, как эта женщина взяла его за плечо и оттащила в сторону. И он остался невредимым. А мог бы просто изжариться.
Поезд несся сквозь мрак, сбрасывал и набирал скорость, повинуясь простым командам левой руки Дженни. В конце каждого круга, сказала она, ей приходится вставать, чтобы размять спину, потому что сиденья машиниста ну просто зверски неудобные. Габриэль молчал. Он чувствовал что-то до жути трогательное в этой грубоватой, исполнявшей свою работу женщине; вовсе не обязательно прочесть много книг или быть проницательным наблюдателем, чтобы понять: когда-то ее жестоко отвергли или оскорбили и теперь она отыскивает меру собственной значимости в работе. Габриэль разрывался между желанием внушить Дженни более обнадеживающий взгляд на жизнь и простым преклонением перед гордостью, которую она ощущает, выполняя полезное дело. Да, собственно, и что он, сломленный и одинокий, может ей предложить? Чему из почерпнутого им в любимых книгах может научить эту деловитую, умную женщину? И что, если она от чего-то прячется здесь, под землей? Разве он, если сказать правду, не цепляется с той же целью за свои кроссворды и французские романы?