Вдруг Одиль резко подняла с пола Феликса, с увлечением давившего тюбик сиены, из которого ползли струйки, очень похожие на дождевых червяков, вылезающих поутру из влажной земли.
— Я, пожалуй, могла бы отдать тебе чек, — сказала она, чтоб прервать удушливую атмосферу этой беседы один на один.
— Если можешь… — ответил Леон, обрадованный, что еще успеет присоединиться к своим дружкам на стадионе.
7 февраля 1970
И вот, как было договорено, они сидят на застекленной террасе кафе около почты. Агата, как всегда, в линялых джинсах, Леон в сером костюме и сером галстуке. Оба сидят и ожидают, но в стаканчике сестры — джин, перед братом — апельсиновый сок. Роза в своем коричневом костюмчике, в строгой юбочке, на низких каблучках, бежит, торопится к ним.
— Привет! — говорит Леон.
Это он со всеми созвонился. Но по своей ли инициативе? Знал ли он и раньше адрес Агаты? Все эти вопросы бесполезны. Привычка жить во лжи имеет по крайней мере одно преимущество: умение ничему не удивляться, вести себя скрытно.
— Ты хотел меня видеть? — спросила Роза.
— Нет, это я хотела, — ответила Агата. — По трем причинам. Договоримся, что все останется между нами.
— Само собой разумеется, — сдержанно, но и с удовлетворением заметила Роза.
Сдержанно потому, что похождения Агаты заставляли ее мучиться сомнениями: может ли она осуждать сестру за те же самые поступки, которые простила отцу? А с удовлетворением потому, что доверие старшей сестры ей льстило, питало ее интерес к тайнам и рождало некое братское сообщничество между ними тремя.
— Для начала, — сказала Агата, — я дам тебе, Роза, мой номер телефона, в срочном случае меня там можно найти. У Леона есть этот номер. Но послезавтра он уедет на двухмесячную практику. Во всяком случае, что бы ни случилось, я хочу, чтобы ни отец, ни мать не знали, где я.
На столе появился вчетверо сложенный листок, и Роза, не читая, кладет его в карман. Агата продолжает:
— Кроме того, я хотела бы объяснить тебе, почему я так внезапно уехала…
— Должна тебе признаться, — вставила Роза, — что я никак не могла это понять. Ты больше всех нас была привязана к маме. Она на все смотрела твоими глазами, ты — ее. И вдруг ты уезжаешь, исчезаешь, бросаешь ее…
— Как и ты, — вставил Леон.
— Не думай, что это легко, — говорит Агата. — Но ты можешь представить себе меня с ребенком в Фонтене?
— Что? — не сразу поняла Роза.
— Какой бы шум подняла мама, — быстро проговорила Агата. — Она бы заставила меня сохранить малыша. Легко сказать — ребенок! Я была прижата к стене. Просто не понимаю, зачем надо непременно выходить замуж, если ты не хочешь иметь ребенка? А я не хочу детей, чтобы они не связывали меня по рукам и ногам, как это случилось с нашей мамой.
Леон опустил глаза. Роза тоже: она удивлена тем, что не чувствует в себе никакого возмущения, но ощущает потребность, так же, как и Агата, только в более невинной форме, оттолкнуть от себя пример матери.
— Мы не должны, — сказала Роза, — постоянно оглядываться на родителей и не делать того, что делали они, только потому, что мы тоже можем потерпеть неудачу.
— Впрочем, ты, Агата, могла бы вернуться после этого, — сказал Леон, избегая уточнений.
— Разлука быстро делает нас другими, — сказала Агата. — Если ты пожила в радости и любви, больше не хочется жить снова во мраке. Если тебе свободно и вольно дышалось, разве стерпишь опять всю эту грызню, нужду, распри, подстрекательство, мерзкое состояние между отцом и матерью… Побудешь всего полгода вдали от семьи — и все, что было, уже кажется таким нелепым. Мне и сейчас очень жаль маму, но я хочу и себя пожалеть. Пусть это звучит эгоистично, — тем хуже! — нас слишком долго этому учили. Оставаться с мамой, да еще в моем положении — нет! Был лишь один выход: порвать, и разом! А то бы она начала бегать ко мне и днем и вечером; Эдмон долго не выдержал бы. А я привязалась к нему, представьте себе…
Роза смотрела на сестру во все глаза, будто не видела ее лет двадцать. Неужели и она так же переменится после того, когда по принятому обычаю на нее наденут подвенечное платье, которое она пока заслуживает. Роза ощутила легкое отвращение и вместе с тем неясную надежду: суметь остаться собой, для себя самой. Потом явилось ощущение горькой несправедливости — двое «папиных», двое «маминых» — подобный раздел, казавшийся ей еще недавно справедливым, сейчас показался несправедливым.
— А какова же третья причина? — проронила она. Но Леон поспешил предупредить.
— Агата уже скучает без нас, — сказал он слегка дрожащим голосом. — Она хотела бы повидать родителей, но для начала связалась с «Синдикатом».
— Единственное, что у нас осталось, — сказала Агата, почти не улыбнувшись, — это — «СМИГ»[18]!
Их взгляды скрестились. Десять лет тому назад «Синдикат» был союзом Четырех, а «СМИГ»-ом в шутку назывались их карманные деньги; тогда Леон, генеральный секретарь, от имени всех четырех обращался к отцу: Слушай, пап, «Синдикат» голосует за то, чтоб провести каникулы в Сабль д'Олон, и потому просит повысить «СМИГ» на двадцать франков.
— Мы очень виноваты, а я особенно, — призналась Агата, — что разделились на «папиных» и «маминых». Мы даже им не оказали этим услуги. Ведь семья — не только они, но и мы. Если бы мы были все заодно…
— В то время мы не все понимали, — ответил Леон.
— Может быть, сейчас?.. — спросила Роза.
Ее обуревали сомнения — увы! — уже привычные. Быть всем заодно — хорошо! Но прежде всего для чего? Что это может дать? Вспомнить хотя бы, как сказала Соланж, подружка Леона, испуганная свидетельница одной ссоры: О нет, я не хочу вмешиваться в такие истории. В этой фразе был такой ужас! Будто семья Давермель страдает какой-то постыдной болезнью. Может, стоит согласиться с неизвестным им Эдмоном — ведь он подсказывал Агате: Ты, дорогая, решила повидаться со своими, это совершенно, естественно. Но уж лучше со всеми, и к чертям всякие дрязги!
— Мы могли бы, — сказала Агата, — видеться раз в месяц на какой-нибудь нейтральной территории, скажем, в ресторане. А потом бы пригласили туда родителей, сначала по отдельности, а затем и вдвоем.
— А они захотят? — спросила Роза.
— Нам ничего не стоит попробовать, — ответил Леон. — Во всяком случае, мы должны сами проявить инициативу, чтобы потерь было меньше.
9 февраля 1970
Иногда это походит на театральное представление, иногда — на какое-то большое собрание. В тот вечер двадцать пять юмористок решили осмеять все, что возможно, чтоб подбодрить себя, но это им не удалось. Три новые «сестры» с печальной участью (одна из них, Араманда, брошена с пятью детьми, осталась без работы, без всякой надежды на помощь бывшего мужа, безработного по собственному желанию, да и к тому же еще и пьяницы) заставили прослезиться наиболее чувствительных дам, которых тут же осмеяли более рассудительные, разделившиеся на две группы: разъяренных и мужественных; первые мечтали только о судебных тяжбах, другие рассчитывали исключительно на собственные силы. Беззлобные сплетни в таких случаях превращаются в настоящие дебаты, которыми руководят Агнесса и Эдме — дамы неодинаковой чувствительности, согласно их профессиям, но умеющие уловить момент, когда споры, вместо того чтобы сплачивать аудиторию, начинают разделять ее. Каждая жаловалась на что-нибудь свое. Каждая опиралась на личный опыт и бросала свою горсть соли в общее варево из черного хлеба повседневности и каких-то несвязных мыслей. Проклятия, разглагольствования, рассуждения, бурная и тихая критика, клевета, пережевывание одного и того же, целый поток, из которого — кое для кого это стало правилом — выбирались, потеряв голос, но зато на какое-то время успокоившись. Было слышно, как громко кричала студентка Амалия, недавно снова сыгравшая свадьбу. (Слава богу! Те, кто обретает свой дом, как правило, исчезают из клуба.) Наилучший способ вылечиться от любви к одному — это завести другого!
— Скажи пожалуйста, а! Тебе ведь всего двадцать! — протестовала бакалейщица Мария.
Реплика Ирмы, преподавательницы английского, была изложена в другой форме, предназначенной интеллектуалам:
— Любовь — это Ахиллово копье!
Лишь немногие рассмеялись, почти никто не понял ее. Зато запрос Эрвелины о повышении ей алиментов вызвал мгновенную реакцию.
— Она имеет право на треть!
— Вовсе нет! Он снова женился, у него теперь еще один ребенок. Будет удивительно, если ей удастся получить хоть четверть.
— Значит, если он сделает себе еще восемь деток, то Эрвелина сдохнет!
Вмешивается президентша. Она сожалеет, что «сестры» с такой злобой обсуждают этот вопрос. Она, конечно, понимает их, но ей хотелось бы, чтобы они больше заботились о своей независимости. Мэтр Гренд тотчас выложила все припасенные ею козыри.