— На добром слове спасибо, — обрадовался Калистрат. — Кури, принимай дымок.
Они закурили.
— Чой-то у нас, Иван, бражкой на задах попахивает, — сказал Калистрат. — Особливо возле Федоскинской баньки. Аль опять Григор самогон варить ладится?
— Проверим, — сказал Бочаров. — Я его уже раз строго предупреждал, теперь штрафануть придется.
— Если надо, — согласился дядька Перфильев, — поступай, как закон велит. Все мы под им одинаковы. Верно мыслю?
— Да ты всегда мыслишь верно, — согласился Бочаров.
И опять, когда мы отъехали подальше, Калистрат стал скрипеть и ругаться.
— Ишь, зараза, стал на самой развилке. Значит, намёк дуракам — без взятки и не проедешь. Хошь не хошь, раскошелься. Кто на спички, кто на табак. От милиция!
— Ты как-то странно говоришь, дядя Калистрат, — сказал я с молодым прямодушием. — В глаза похваливаешь, за глаза черными словами прешь.
— Ха! — крякнул Калистрат и согнутым пальцем постучал мне по макушке. Не больно, но звонко. — Кумпол ты отрастил как тыкву, а умишком не богат. Жисть, она требует осознания бытия. Мы ведь как живем? Как на ярмонке, милай! Допустим, ты привел бурёнку в продажу. Не потому что сам ее сдоить или съисть не можешь, а по причине ее молочной скудости. Молочка ты хочешь, а она не даеть. Цицки у буренки вроде бы двухведерные, брюхо, как у Авдохи, а на деле она — коза-козой. Тяни, не тяни ее за пупыню — молока даст стакан, не боле. Только это обстоятельство ты в уме держать должен. Иначе кому эта коровья коза на хрен нужна будет, верно? И ты расхваливаешь свой товар. Ах, бурёнка! Ах, молочная фабрика! И гнешь похвалу каждой коровьей цицке в отдельности, кажному ее рогу само по себе. Вот, мол, штука! Жреть самую малость, а молока даеть боле ведра — и все одни сливки.
Тут же, вспомнив важное, Калистрат дал мне наказ:
— Возвернемся в деревню, сразу бежи к Федоскину. И предупреди, мол, сегодня милиция на задах может объявиться. Дядька Перфильев, дескать, разведал и загодя тебя предупреждает. Пусть всё как есть лучше попрячет, чтобы перед законом выступить в чистом виде. Понял?
— Это же подло, — высказал я свое мнение.
И тут же схлопотал очередную затрещину по загривку. Аж позвонки хрястнули.
— Дурак! — сказал Калистрат и добавил еще одну плюху. — Хрен ты с два в колбасных обрезках смыслишь! Это политика!
Он указующе поднял перст.
— Не нравится мне такая политика, — сказал я честно. И принял меры, чтобы не получить затрещины. Но беспокоился зря. Калистрат меру воздействия соблюдал.
— Мне тоже не нравится, — рек он сокрушенно. — Только иначе не бывает. Политика — завсегда грязное дело, а политики — нечистые люди. Пойми, дура, человеки живут в законе как рыбы в воде. У общества всё уложено. Слыхал такое слово: уложение о наказаниях? То-то! А я, брат, через него в переплеты попадал и чуть правоимущества не лишился. Нас, кто за революцию стоял, белые в уложение быстро определяли…
За какую революцию и когда стоял дядька Калистрат, мне не было ведомо, но спорить сним стало боязно. А вдруг он действительно стоял?
Дядька Калистраттем временем продолжал поучения:
— Скажу тебе, законы у нас мудрые. И в кажном монастыре им свой смысл придают. Вон, Бочаров над нами важным и высокимзаконом в начальники произведен. Заним даже кутузка в укрепление власти маячит. Придавит, и не пикнешь! Это есть закон государственный. Ему не потрафь, не подай сигнал когда надо, не сообчи вовремя, кто брагу завел, — противоположишь себя великому и сильному государству. Это, брат, игра хреновая. Плюнут на тебя и растопчут. Как мухаря. С другой стороны второй закон стоит. Наш обчественный, деревенский. Своих в беде не выдавай. Служи обчеству по мере сил и до издыхания. Значит, тех, кто завёл брагу, я должен определить известность о милицейском появлении. Так и будет. Скажу Федоскину, и он сам подумает, как поступить. Скорее всего, на виду маленькую бадейку оставит, а чан упрячет. Значит, милиция себя перед начальством в неусыпности бдения хорошо проявит, а Федоскин за малостью толики браги от беды усклизнёт. Всем хорошо, оба закона соблюдены.
Я молчал как рыба об лед.
— Ты меня, рыжий, держись, — выговорившись, произнес Калистрат. — Сынов уменя нет, а ты, вроде, ничего малый. Слушаться будешь, научу уму-разуму.
Он был мудрым и житейски изворотливым, дядька Калистрат. Однажды под скрип колес, глядя в глубины космоса, голубого и чистого, он высказал пророчество, потрясшееменя, пацана, до глубины души.
— Вот преставится Иосиф Апсарионыч товарищ Сталин, помяни мое слово, плеснут на него дегтю.Ой, плеснут!
Такое кощунство лишило меня дара речи. Отдышавшись, возразил:
— Да как ты такое мог сказать, дядька Калистрат! Он — великий вождь народа… Друг детей и учитель…
— Нехай так, — согласился со мной Калистрат и пустил струю вонючего дыма на комара, который вился надним. — Я не спорю. Пусть друг детей. Но грехов на ем, как репьев на кобеле Балаболе. Как умрет — всё их и помянут.
— Не может такого быть, — пытался я продолжить защиту Великого и Вечного. — Как же так?!
— А вот так. По законному закону, — сказал Калистрат. — О тех, брат, кто стал мортуисом, весь веритас мигом выводят наружу. И этот закон, Рыжий, огульную силу имеет.
Калистрат взглянул намою застывшую в изумлении физиономию и засмеялся.
— Что глаза округлил? Прожевать не можешь? То-то, брат, здесь пригодно одно объяснение — наука! Или вот я тебе пропишу рецепт: «Олеум рициникумкапсулум нумер три». Понял, что такое? Нет! Вот и конец тебе, друг ситный. Потомукак с моей прописи пронесет тебя до полной желудочной чистоты. А все потому, что знаю язык мудрости — латынь. Это я тебе, касатик, в рацион касторочки насуропил. А себе всё другое. Например, спирти вини ректификати квантум сатис. Или еще…
Он поскреб затылок, должно быть, забыв подходящие слова. Потом сплюнул, махнул рукой и вернулся к теме, которую вил поначалу:
— Когда я работал в аптеке у Семена Сидоровича Мармерштейна, не одну такую пропись оестествил. И теперь объясняю: мортуис веритас — это значит, на мертвого поливай все, что имеешь, без сожаления. И тебе уже никто ничего не сделает. Даже в суде при случае оправдают. Одно слово — веритас!
Я сидел оглушенный, перевариваякак быть и что предпринять при подобных невыясненных обстоятельствах. И вот с той поры, может, конечно, и безосновательно, но до сего времени горжусь, что сумел тогда пренебречь нарушенным девичеством сталинского идеализма и не уподобился славному герою юности нашей Морозову Павлику. А ведь была мысль: рассказать Ивану Бочарову о высказываниях Калистрата Перфильева, касавшихся личности Вождя и Учителя всех народов, свободных и угнетенных. И всё же, укоренный великой совестливостью, сдержался: ведь только мне одному, с глазу на глаз, с языка на ухо дядька Калистрат поведал правду о веритасах, которые посмертно положено напускать на всех мортуисов. Мог ли в таких обстоятельствах я стать глашатаем, с языком как коровье ботало, и звонить на весь свет о тайне, сказанной наедине? Смолчал. Тем самым, как теперь понимаю, оставил Перфильева на свободе, не оговорил, не приговорил.
И еще был один памятный разговор с Калистратом. Я его уел обидным словом. Сказал, что всё он делает хорошо, когда видит личную выгоду, а не общественный интерес.
Калистрат долго молчал, кусая губу. Потом, словно даже не ко мне обращаясь, тихо сказал:
— Кто же тебе голову мусором залопатил? Разве же обчий наш интерес не из личных выгод складывается? Почему я должен делать что-то на обчество, опуская из виду себя? Все мы вместе достигнем блага, когда каждому станет в жизни медово-масляно…
Он опять покусал губу. Потом грустно, будто пророчествуя, сказал:
— Что касается дядьки Калистрата, то он свой гонор имеет. И если сложатся жизненные обстоятельства, то за обчество живота не пожалеет.
Не врал Калистрат, не хорохорился передо мной, как перед девкой. Он погиб, отдав свой гонор и жизнь во имя других. Случилось это в Большую войну. Калистрата Перфильева призвали в армию в пятую очередь. Староват был дядька, слабоват зрением, хлипок в коленках. Все это знали и видели, но военная нужда припекала и, подскребая резервы по деревенским сусекам, дядьку отправили в армию. Потом случилось так, что на станции, где стоял воинский эшелон, загорелся товарный состав, в котором везли ребятишек-детдомовцев. Один из вагонов, охваченных огнем, был закрыт. Изнутри слышался детский крик и плач.
Калистрат, обжигая руки, рванул и отодвинул тяжелую дверь, запрыгнул в вагон и стал выкидывать оттуда начужие руки оравших и сопротивлявшихся детишек. Он спас полсотни жизней, когда прогоревший короб вагона рухнул, погребая спасителя с очередной жизнью в руках.
До деревни эту весть донес Аниска Востриков, прихромавший с войны на деревянной чурке, подаренной ему от щедрот государства вместо ноги.