И речь мсье Вассиликиоти стала сплошной трухой. В панике от ухода собственных имен, он искал спасение в поддержании бесконечных разговоров. Только в этом, уверял он себя, противоядие: говорить, говорить, говорить все время с кем бы то ни было, все время проводить операцию по удержанию собственных имен в форме парафраза. Как паук, который поймал в свои сети добычу и лихорадочно, нескончаемо все заматывает и заматывает ее паутинкой, так поступал и мсье Вассиликиоти с собственными именами. Его добыча исчезала внутри коконов из паутины, которая, сама по себе прозрачная, накручивалась в огромный, чудовищный ком… Пойманного насекомого уже не было видно, оно даже не угадывалось внутри, но мсье Вассиликиоти дорожил этими коконами из слов, считал их очень важными, очень существенными.
В гостиной на втором этаже кафе, в третьем часу ночи, когда все уже засыпали, положив голову на стол, а те, кому повезло, — в креслах или гамаках, не переставал раздаваться паучий голос мсье Вассиликиоти.
Как зовут этого автора, ну, этого автора, который меня так потряс в мои шестнадцать лет, французский автор, он написал всего два романа и умер двадцатилетним, от тифозной лихорадки, он еще был другом Кокто?.. Кто, ну кто же вспомнит имя этого автора, который вообще-то напечатал свою первую книгу в семнадцать лет, да, это было году в 1924-м, и книга стала событием… после по ней даже сделали фильм, книга пророческая для собственного автора, поскольку там говорится о преждевременной смерти…
Мсье Вассиликиоти, бывало, бился в этих своих судорогах, без собеседника, по полчаса, пока чья-нибудь голова не приподнималась над столом и не подсказывала, не в силах больше его слышать:
— Раймонд Рад иге…
— Вот-вот! — взрывался мсье Вассиликиоти. — Этот человек потряс меня в мои шестнадцать лет, я ничего не хотел — только быть, как он, написать две содержательные книги и умереть в двадцать лет, как Раймонд Рад иге. Да, вот чего я хотел, покончить если не с жизнью, то хотя бы с творчеством очень рано, как… как и… Господи, как же звали этого автора, который тоже умер молодым, в Марсельской больнице, но который покончил с поэзией в двадцать один год и отправился в скитания по свету… Как его зовут, как его зовут… он еще дружил с другим несчастным поэтом… который тоже…
— Рембо.
— Вот-вот!
Мсье Вассиликиоти постепенно забывал абсолютно все собственные имена, включая наши. При встрече он торопился пожать мне руку, приговаривая:
— Я знаю, знаю, как вас зовут… вы — тот автор румынского происхождения, который пишет роман про всех нас, это из-за вас я, по сути дела, теряю память, присоска вы эдакая, да, вы — автор-присоска, вы высосали из своих персонажей всю память, вы их иссушили, вы и себя самого ввели в роман как персонажа, вы попрали все границы между вымыслом и реальностью, а под конец книги, я более чем уверен, вы покончите с собой… я знаю, как вас зовут, но не думаю, что вам надо придавать слишком большое значение, вы этого не заслуживаете…
Никто в Париже не знал Киоко Фукасаву. Никто не знал, что она написала четыре романа в форме эсэмэсок и что в Японии их прочли четыре миллиона молодых людей. Но никто и в Японии физически не знал Киоко Фукасаву. Она подписывала романы псевдонимом из букв и цифр ABIV1988-2,50, который представлял собой сочетание трех ее личных данных: группа крови, год рождения и диоптрии очков.
ABIV1988-2,50 уже три дня как приехала в Париж и пребывала в неприятном удивлении. Она такого не ожидала. Она не ожидала, что этот город будет так отличаться от ее представлений о нем. Нельзя сказать, что Париж просто взял и грубо разбил их. Нет, но все-таки это было не то. Прежде всего ее смутило открытие противоречия, конфликта, о котором она не могла и помыслить. Это был конфликт между городом, с одной стороны, и его жителями, с другой — конфликт между городом, который так или иначе оставался достойным восхищения как настоящий музей, настоящее произведение искусства, и людьми, которые жили в нем явно незаслуженно. Да, Киоко сочла, что девяносто из ста человек, живших в Париже, не заслуживали этой привилегии.
Конечно, Киоко не строила себе особенных, очень больших иллюзий. Она кое-что знала по путеводителям и из рассказов сослуживцев. Она слышала, например, что французы невежливы (не так уж страшно, ни один европейский народ не отличался врожденным чувством вежливости). Она слышала еще, что Париж кишит ворами и нищими, что там грязно и все — в граффити, что тротуары густо заляпаны собачьими экскрементами, что все машины помяты, что люди одеваются прямо-таки в обноски, что француженки ходят исключительно в брюках и напрочь лишены грации и т. д и т. п., но и эти слухи не слишком ее насторожили. Ей говорили, что в ресторанах и кафе французские кельнеры обслуживают японцев с нескрываемым презрением, что для французских кельнеров японские туристы приравнены к стаду, которое видит город в объективы своих фотоаппаратов и видеокамер. В конце концов даже эта неприязнь в глазах Киоко не выглядела слишком уж серьезной. Она и сама была настроена достаточно критично по отношению к японским туристам. Разве они не создали сами, в последние десятилетия, почти по всему миру, этот одиозный образ саранчи, которая стаей налетает на монумент или на музей, благоговейно выслушивает объяснения и фотографирует все, чтобы затем, той же стаей, переместиться в другое место, пожирая таким образом максимум достопримечательностей при железной групповой дисциплине, вводящей западных людей в оторопь.
Уже в аэропорту Киоко получила первое откровение насчет хамства и пренебрежения гигиеной у европейцев. Пограничник, который проверял ее паспорт, был рассеян — либо устал, либо просто питал отвращение к своим обязанностям. Он взял ее паспорт механическим жестом и мельком взглянул ей в глаза, не обмолвившись ни единым словом приветствия. Что еще серьезнее, он листал страницы паспорта голыми руками, то есть без белых перчаток, какие были в обязательном порядке положены таможенникам, таксистам и другим сотням категорий сервисного персонала в Японии. Еще большее разочарование было связано с погодой. Разумеется, Киоко не ожидала увидеть Париж, залитый солнцем и под голубыми небесами, как он изображен на всех почтовых открытках, в альбомах и в туристических проспектах. К тому же она была предупреждена: Париж — такой город, где часто идет дождь, где может не повезти так, что не увидишь солнца три дня напролет. Ее удивило другое: отсутствие в городе красок. Самолет приземлился около полудня, в серенький день с крайне низким пологом облаков, и эта серость распространилась на весь Париж. Здания казались безжизненными, а Сена — коричневой (лучше сказать, грязной). Только светофоры, переходя с красного на зеленый, придавали некоторую жизнь городу, который показался Киоко к тому же очень вялым. В Токио пульсация города была бесконечно сильней, все куда-то спешили, куда-то мчались, в трафике был постоянный нерв, каждую секунду взвывали сирены полицейской машины или «скорой помощи». В Париже казалось, что у всех пешеходов — каникулы. Этакая балетная импровизация разыгрывалась на глазах у Киоко, и, по первому впечатлению, у всех людей, находящихся на улице, не было точного пункта назначения, не было дел. Нельзя сказать, что этот последний аспект пришелся Киоко не по душе. Хотя она не брала отпуск уже шесть лет, не считая нескольких дней вокруг Нового года, все же она принадлежала к тому поколению, которое считало, что японцы работают слишком много. Японцы были слишком верны предприятиям, на которых работали, и слишком преданны работе и хозяевам. В Токио, когда рабочий люд высыпает вечером с промышленных предприятий и из контор, этот феномен заметен. Город — площади, улицы, вокзалы — наводняют миллионы людей. До позднего вечера, почти до полуночи в Токио можно видеть выходящих с работы людей, тогда как в Париже Киоко казалось, что вообще никто не работает.
Таким образом, первые два дня оказались катастрофическими для Киоко. Из того, что она увидела, ничто не соответствовало ее культурным представлениям, тем образам, которые она составила себе, еще с детства, о Париже. Для нее Париж был городом романтическим, городом импрессионистов и авангардистов, городом влюбленных, вечно гуляющих по набережным Сены, и любителей литературы, вечно листающих книги на стендах букинистов, город уличных кафе, где тысячи мечтателей пишут стихи и тысячи студентов целыми часами листают учебники и ведут споры… И тут, вместо этой романтики, Киоко обнаружила, что Париж полон негров и арабов, а кафе просто вымирают и замещаются китайскими и японскими (но опять же с китайскими хозяевами!) ресторанами. Никогда Киоко не видела столько человеческих рас и народов, смешанных на таком малом пространстве. В Токио практически не было африканцев, индийцев, шриланкийцев, арабов. Конечно, между японцами в Токио попадалось и немного северокорейцев, немного китайцев (особенно из Гонконга), немного вьетнамцев и даже сколько-то филиппинцев. Но эти иностранцы, все тоже азиаты, практически терялись в толпе, что давало впечатление расовой однородности. Западные люди все были на виду в токийской толпе. А Париж виделся ей настоящим Вавилоном: тут были представлены все расы земли, смешавшиеся в своего рода коктейль, где доминантой ни в коем случае не были европейцы, по крайней мере в некоторых его зонах…