— Конечно. Конечно, хочу. Но…
— Какой мне в этом интерес? — Как и рассчитывал Герцог, Симкин сам поставил этот вопрос. — Вероятно, вы единственный в Нью-Йорке не знаете, каких собак навешала на меня Маделин. А ведь я был ей вместо дядюшки. На родительских чердаках она, как щенок, путалась под ногами у театральной шушеры. Я жалел Мади. Дарил ей кукол, водил в цирк. Когда пришло время поступать в Радклифф, я ее одел и обул. А вот когда ее обратил этот хлыщ монсеньор и я решил потолковать с ней, она обозвала меня лицемером и проходимцем. И что я карьерист, использую связи ее отца и вообще еврей-недоучка. Хорош недоучка! А школьная медаль за латынь в 1917 году? Ну, это — ладно. Она ведь еще обидела мою маленькую кузину, эпилептичку, слабую, безответную мышь, которая о себе-то не умела позаботиться. Это ужас что было.
— Что она сделала?
— Долгий разговор.
— Значит, Маделин вы больше не защищаете. А я не слышал, чтобы она плохо отзывалась о вас.
— Может, просто не запомнили. Она мне хорошо попортила кровь, уж поверьте. Ничего. Пусть я алчный стяжатель — я ведь не лезу в святые, но… В конце концов, вся жизнь — грызня. Вы, может, этого не замечаете, профессор, исповедуя истину, добро и красоту, как герр Гете.
— Я понял, Харви. Я знаю, что я не реалист. И не способен разобраться во всем, как это пристало реалисту. Какой совет вы хотели мне дать?
— Можно поразмышлять, пока мой клиент не возник. Если вы действительно хотите предъявить иск…
— Химмельштайн говорит, что, увидев мою седую голову, присяжные вынесут отрицательное решение. Может, мне покраситься?
— Возьмите адвоката из солидной конторы — какого-нибудь симпатичного иноверца. Крикливых евреев близко к суду не подпускайте. С достоинством ведите дело. Вызовите в суд главных участников — Маделин, Герсбаха, миссис Герсбах, и пусть принесут присягу. Предупредите их о лжесвидетельстве. Если правильно поставить вопросы — а я подзаймусь вашим симпатягой адвокатом и вообще возьму процесс в свои руки, — то ни один волос на голове вам не придется трогать.
Герцог промокнул рукавом сразу высыпавший на лбу пот. Вдруг стало очень жарко. Из открывшихся пор вышел запах остававшейся в нем Рамоны. Он смешался с его запахами.
— Вы тут еще?
— Да-да, я слушаю, — сказал Герцог.
— Им придется во всем признаться, и ваше дело они для вас сами выиграют. Мы спросим Герсбаха, когда началась его связь с Маделин, как он подбил вас вытащить его на Средний Запад — это же вы его вытащили?
— Я нашел ему работу. Снял для них дом. Поставил мусоропровод. Обмерил окна, чтобы Феба знала, везти или не везти из Массачусетса старые шторы.
Симкин опять притворно поразился.
— Слушайте, с кем он живет?
— Этого я не знаю. Я бы хотел очной ставки с ним — могу я вести допрос в суде?
— Не полагается. Но адвокат задаст все ваши вопросы. Вы распнете этого калеку. И Маделин заодно. Достаточно она покуражилась. Ведь ей в голову не приходит, что все права на вашей стороне. Вот уж кто шмякнется об землю!
— Я часто думаю: умри она — и дочка будет со мной. Иногда я совершенно убежден, что могу без малейшей жалости взглянуть на труп
Маделин.
— Они вас пытались убить, — сказал Симкин. — В известном смысле, они к этому вели дело. — Герцог чувствовал, как задели, заинтриговали Симкина его слова о смерти Маделин. Он ждет от меня заявления, что я таки способен убить их обоих. И ведь это правда. Мысленно я разделывался с ними пистолетом, ножом, не ощущая при этом ни ужаса, ни чувства вины. Ничего не ощущая. А прежде я и помыслить не мог о таком злодействе. Может, и в самом деле могу убить их. Только говорить Харви такие вещи не следует.
Симкин продолжал: — На суде надо будет доказать, что их внебрачная связь протекает на глазах у ребенка. Сами по себе интимные отношения не в счет. Иллинойский суд признал опекунство за матерью — проституткой по вызову, потому что свои художества она приберегала для гостиничных номеров. Суды не собираются вообще прикрыть сексуальную революцию. Но если блуд происходит дома и тут же ребенок, то отношение будет совсем другое. Травмирование детской психики.
Герцог слушал, тяжело глядя в окно и пытаясь унять желудочные судороги и выкрученную, узловатую сердечную боль. Телефон словно настроился на шум его крови, ровным и стремительным током заполнявшей череп. Скорее всего это была рефлекторная реакция барабанных перепонок: такое ощущение, что мембраны вибрировали.
— Учтите, — сказал Симкин, — это попадет во все чикагские газеты.
— Мне нечего терять, в Чикаго меня практически забыли. Скандал ударит по Герсбаху, а не по мне, — сказал Герцог.
— Как вы себе это представляете?
— Он всюду лезет, и у него в друзьях все городские знаменитости — церковники, газетчики, профессура, телевизионщики, федеральные судьи, дамы из Хадассы. Бог мой, он ни в чем не знает удержу. Все время тасует участников телевстреч. Вообразите, что будет, если в одной программе сойдутся Пауль Тиллих, Малколм Икс и Хедда
Хоппер (Здесь, наряду с протестантским теологом, названы лидер черных мусульман в журналистка, поставлявшая скандальную хронику из мира кино и театра).
— Мне казалось, он поэт и диктор на радио. А тут получается — телевизионный импресарио.
— Он поэт средств массовой коммуникации.
— Однако допек он вас, а? Если, конечно, это не в крови.
— А что бы вы сами чувствовали, окажись в одно прекрасное утро, что все свои шаги вы сделали в сомнамбулическом состоянии?
— Я не пойму, сейчас-то он во что играет.
— Объясню. Он инспектор манежа, популяризатор, сводня при знаменитостях. Он отлавливает известных людей и выпускает их на публику. Причем он каждому внушает убеждение, что тот обрел в нем родную душу. С деликатным он сама деликатность, с душевным — сама теплота. Грубияну нагрубит, проходимца обведет, негодяя переплюнет. На все вкусы! Эмоциональная плазма, способная циркулировать в любой системе.
Герцог знал, что Симкин смакует его филиппику. Он еще больше знал: адвокат заводил его, подначивал. Но это его не остановило. — Я пытался определить его тип. Кто он — Иван Грозный? Без пяти минут Распутин? Калиостро для бедных? Политик, оратор, демагог, рапсод? Или какой-нибудь шаман сибирский? Среди них не редкость трансвеститы и гермафродиты…
— Не хотите ли вы сказать, что философы, которых вы изучали целую вечность, все погорели на одном Валентайне Герсбахе? — сказал Симкин. — И насмарку все годы под знаком Спиноза — Гегель?
— Вам смешно, Симкин.
— Простите. Неудачная шутка.
— Ничего. Попали в точку. Это было вроде уроков плавания на кухонном столе. И за философов я не отвечаю. Может, философия власти в лице Томаса Гоббса как-то его объяснит. А я не о философии думал, когда думал о Валентайне, — о книгах по французской и русской революциям, которые глотал мальчишкой. И еще о немых фильмах вроде «Mme Sans Gene» (Мадам без стеснения) — с Глорией Свонсон. Об Эмиле Яннингсе в роли царского генерала. Во всяком случае, мне представляется, как толпы вламываются во дворцы и храмы, грабят Версаль, вымазываются в креме и льют вино себе на член, расхватывают короны, митры и кресты…
Заводя подобные речи, он отлично сознавал, что поддается эксцентрической, опасной силе, владевшей им. Сейчас она действовала, он чувствовал, как его ломает. В любую минуту мог раздаться хруст. Надо остановиться. Он слышал мягкий ровный хохоток Симкина — тот, наверно, положил сдерживающую ручонку на пухлую грудь, юмористически собрал морщины в районе кустистых глаз и волосатых ушей. — Освобождение, беременное безумием. Неограниченная свобода выбирать и играть с нутряной силой великое множество ролей.
— Ни в каком кино не видел, чтобы человек лил вино себе на член, — где это вам повезло? — сказал Симкин. — В Музее современного искусства? И потом, не станете же вы себя равнять с Версалем, Кремлем, старым режимом и чем там еще?
— Конечно, не стану. Это всего-навсего метафора — и, пожалуй, не самая удачная. Я единственно хочу сказать, что Герсбах ничего не упустит, ко всему примерится. И если, скажем, он увел от меня жену, то как же еще не пострадать за меня? Ведь у него это лучше получится. А раз он такой трагический любовник, прямо-таки полубог в собственных глазах, то как же не быть еще лучшим на свете отцом и семьянином? Его жена считает его идеальным мужем. У нее одна претензия к нему: очень любвеобильный. Он лез на нее каждую ночь. Она не поспевала за ним.
— Кому это она жаловалась?
— Своей лучшей подруге, Маделин, — кому же еще? Но при всем том Валентайн действительно семьянин. Он единственный понимал, как я переживаю за малышку, и слал мне еженедельные отчеты — подробные, согретые любовью. Пока я не узнал, что он утешает меня в горе, которое сам же причинил.