Да?
Она не спала.
Когда следующая репетиция?
Э… Когда хочешь. Сегодня? Завтра?
Мне нужно в город.
Сейчас?
Да.
Может, позавтракаем сперва?
Купим что-нибудь в городе. Ты будешь завтракать, а я буду корректировать. Затем я распечатаю новую версию. Затем сбегаю вниз, в центр копий, и сделаю копии для всех. У Эммериха сегодня выходной.
Сомневаясь, она сказала — Что ж, я могла бы остаться здесь, а ты бы послал по факсу оригинал, и я бы сделала копии…
Я сказал — Нет, я хочу, чтобы ты со мной поехала.
Она расстроилась, хотя знала, конечно, что тут уж ничего не поделаешь. Она все знала.
Она сказала — Дай мне несколько минут.
Она выскользнула из кровати, умопомрачительно желанная — силуэт и запах — в утренних сумерках, и исчезла в ванной.
Мы бегом пересекли столовую — я успел заметить полностью сервированный стол. Глазунья, оладьи, тост, кофе, сок, и… Санди взялась за дверную ручку. Я взялся за ее плечо.
Санди.
Да?
Мне так жаль. Я такая эгоистичная свинья.
Я встал перед ней на колени. Я спрятал лицо в складках ее легкой юбки — слишком легкой для утренней прохлады.
Я сказал — Я люблю тебя, Санди. Но это нужно сделать.
Она спросила грустно — Прямо сейчас?
Да. Не медля ни минуты. И вести в этот раз буду я.
В машине она скинула туфли, опустила спинку сиденья, и положила ноги на плоскость над перчаточным отделением, к ветровому стеклу. Хвастаясь, возможно, неотразимой красотой пальцев. Затем она уснула. В конце концов было шесть тридцать утра.
Я съехал с шоссе на выходе к Лонг Айленд Сити, нашел большую стоянку, которую помнил со времен вождения такси, и, выключив мотор, осторожно перелез на пассажирскую сторону. Встав коленями на пол, стащив трусики с ее ягодиц, раздвинув ей ноги и поместив между ними голову, я приник губами к ее женственности до того, как она успела проснуться. Я боялся нескольких вещей, конечно же, вещей, от которых не спасают даже запертые двери автомобиля, туманные сумерки снаружи, и высокое положение сидений Эксплорера по отношению к земле — не могут защитить страстных любовников в нашем городе. Будучи безнадежным романтиком, я терпеть не могу саму возможность внешней опасности во время акта, и ненавижу и боюсь лицемерных рыцарей возмущенной морали — копов, которые не желают заниматься своим непосредственным делом (кое, напоминаю, состоит в поддерживании мира и порядка на улицах, не так ли); угонщиков и машинных воров, ищущих случая украсть автомобильную стереоустановку, и которых не останавливают взгляды водителей проезжающих машин; и обще-размытого типа мелких жуликов, которым нечем больше заняться в семь утра, и которые бестактно пытаются углядеть то, что другие совершенно очевидно не хотят показывать публике. Копы были бы особенно неприятны — персонал полицейских участков криминальных районов состоит в основном из белых, часто толстых — благодаря умопомрачительной глупости властей; а что, по-вашему, может больше рассердить белого копа, чем черный парень, развлекающий куннилингусом хорошо сохранившуюся, привлекательную женщину в дорогой машине — и оба при этом явно наслаждаются действием? Копы терпеть этого не могут. Смотрят на такие дела враждебно.
Но все было хорошо. Нью-Йорк оставил меня в тот день в покое. Меня и Санди. Запоздалый подарок ко дню рождения — мне от города, наверное.
Она кончила с невероятной силой, а затем всплакнула, и стала умолять меня взять ее, прямо сейчас. Я так и поступил. Это было наше второе автомобильное соитие, и оно было лучше, чем первое. Ее и мой рост, размеры машины и расположение переднего сидения идеально подходили друг другу, почему-то. Отодвигая ей волосы назад, я смотрел, как она стремительно хорошеет, еще больше хорошеет, когда она стала подходить ко второму оргазму — и будто отчаянно красивая, с грустью, фортепианная соната прошла через мое тело, и некоторые ее части наложились одна на другую.
Как полагается, мы остановились в дайнере (я отказался от плана тот час же приступить к делу, я дико хотел есть, и Санди тоже), и затем в магазине канцелярских изделий, чтобы купить чернила для моего принтера (сорок долларов), бумагу (восемь долларов). Город барахтался в антитабачной кампании. Мы прибыли в мой район в девять. Вскоре я должен был расстаться с шестьюдесятью зелено-спинными, дабы сделать достаточно копий (сорок копий, тридцать страниц каждая). Сто долларов, чтобы распечатать партитуру симфонии. Джульен должен будет на следующей неделе несколько раз меня накормить.
Я сказал — Есть идея. Давай сделаем настоящий концерт.
Она сказала — Что ты имеешь в виду?
Я включу еще какую-нибудь музыку. Оффенбаха. Вагнера. Пусть это будет настоящая программа. Как это тебе?
А мне можно тебе помогать?
Я без тебя не справлюсь.
Ее улыбка была мне наградой. У меня тут же ослабли колени.
IV.
В ночь перед Концертом на Лужайке я выпил, может, три галлона молока, пересчитал всех овец в Шотландии раз пять, принял ванну два раза, прочел половину какой-то книги Шопенгауэра, послушал по радио несколько арий в исполнении молодого мулата, баритона, только что подписавшего контракт на сольный концерт в оперном театре во Фриско (пел он в основном скучные арии Беллини, с очевидно искусственным пылом) — и все-таки уснуть мне не удалось. Ну, может к утру подремал немного, пока будильник не зазвонил.
Санди, я заметил, тоже немного нервничала, и вела машину соответственно.
Она заметила, что у меня глаза красные.
Я свернулся в клубок, как мог, на моем сидении, поерзал, и в конце концов управился положить голову ей на колени. Она была в легком платье, и мои ольфакторные функции, усиленные бессонной ночью, позволили мне почувствовать слабый запах ее кожи через материю. Я удивился, открыв глаза и увидев, что до поместья Уолшей осталось меньше мили. Я сел прямо. Санди остановила машину на обочине, перегнулась ко мне, и поцеловала меня долгим, крепким поцелуем. Эгоистичная свинья, я только теперь понял, что, может, она тоже не много спала в эту ночь.
Мы остановились у одного из остаточных дайнетов на обочине. Граждане, принадлежащие к высшим классам, в них не ходят, но Санди была Санди, а я никогда от завтрака не отказываюсь. Официантка, моложавое существо с редкими зубами, одетое в грязную белую блузку, грязный передник, фиолетовые нейлоновые чулки, с двухдюймовыми вручную крашеными фиолетовыми же ногтями, приняла у нас заказ. Была она скорее всего совершенно фригидна, бедная неудачливая бимбо, иначе она заметила бы сексуальное напряжение, идущее от Санди и меня волнами. Нет, скорее всего она подумала что Санди — общественный работник, спасающий людей от падения в низшие социальные слои, а я ее протеже из трущоб. Я подмигнул ей. Она фыркнула презрительно. Дура, расистка.
Я слопал яйца и бекон, тост, выпил сок, выпил водянистый кофе — и попросил еще — пока Санди задумчиво копалась ложкой в половине дыни. Вскоре она уехала, а через двадцать минут вызванное по телефону такси примчало меня в поместье Уолшей.
Когда я поднялся на сборный подиум посреди лужайки, голова моя была удивительно ясна. Музыканты приветствовали меня кивками, не все кивки были в мою сторону. Женщины казались заняты мыслями, мужчины, почти все, настроены были саркастически. Я бросил быстрый взгляд в сторону гостей. Их было уже несколько дюжин, одетых богато и легко в летние костюмы. В тот год яркие цвета были в моде, опять. Мне было хорошо в моем таксидо.
Складные стулья, столы и пляжные зонтики торчали повсюду. Было чуть за полдень, частичная облачность, тепло. Компания по приготовлению и доставке пищи и обслуживанию, которую наняла Санди, была высшего класса, или может у них были другие причины действовать эффективно. Дюжина официантов, одетых очень похоже на моих музыкантов, предлагали, наливали, сервировали непрерывно. Время от времени где-то стреляла пробкой бутылка шампанского. Я поднял палочку.
Несмотря на все, сказанное Санди, я все равно не знал, какую роль я здесь играю. Оркестр — для развлечения гостей? Или же они действительно будут слушать хорошую музыку? Это что — концерт, или приятный звуковой фон для пяти дюжин белых граждан, обремененных наследственными доходами, традициями, нравами, и необходимостью все время выглядеть удовлетворенными?
Увертюра к «Орфею» — вибрирующая, стремительная вещь. Меньше чем столетие назад, предки моей аудитории — те, кто не умел воспринимать музыку, а только следовал общепринятым стандартам поведения и трепа — покривились бы. Автора опуса, в пенсне и цилиндре, немецкого еврея, ставшего великим французским композитором, современники считали вульгарным поденщиком, эксплуатирующим плебейские вкусы большинства. Теперь это не так, поскольку ни от кого не требуется больше воспринимать музыку серьезно. Только от критиков это требуется, и от профессиональных музыкантов (большинство первых, кстати сказать, до сих пор презирают Оффенбаха).