Они, увлеченные друг другом, не заметили, что из одной из боковых дорожек появилась Фрейлейн Садовница со своим помощником-коротышкой, который вез тачку с садовым инструментом. Выражение лица у лилипута было чрезвычайно скептическим, а манеры — с претензией на великосветские. Он пользовался лорнетом, а вилку для рыхления земли брал большим и указательным пальцами, а мизинец оттопыривал.
«Не говорила ли я тебе, Пафнутий, что, как только расцветут мои розы, мы обязательно встретим здесь целующуюся парочку. Пожалуйста вам: первые в этом году. Открытие сезона, извольте видеть! Я очень рада», — звучным молодым голосом произнесла Фрейлейн Садовница, хотя была уже далеко не первой молодости.
«Вам бы в сводни идти, фрейлейн Розенгрюншён, который раз говорю», — несколько непочтительно высказался коротышка. Впрочем, коротышкой он казался лишь в сравнении с высокой и статной Фрейлейн.
«О, открою тебе секрет: сводничество, если уж ты нынче предпочитаешь называть вещи своими именами, — это мое, как теперь принято говорить, хобби. У меня, скажу не хвастаясь, это очень ловко получается».
«Вы хотите сказать, что это ваши проделки? — указал заляпанным лорнетом на юную парочку тот, кого назвали странным именем Паф-нутий. — Не слишком ли юны?»
«Мои ли проделки? Это розы пахнут, Пафнутий, просто пахнут розы. Кто же устоит? Разве что ты. Потому что по своему невежеству и тупоумию читаешь всякую дрянь, сколько раз я тебе говорила! Следует читать стихи, и романы, и гороскопы, на худой конец кулинарные рецепты, а не жалкую научно-популярную дребедень. От нее твое серое вещество усыхает и становится еще более серым и скоро превратится в черное. Слишком юны! Скажешь тоже! Они-то, слава Вечному, отлично разбираются в мировых проблемах, не то что некоторые помощники садовников. Так-то, господин Пафнутий».
«Я, кажется, тысячу раз просил не называть меня Пафнутием. Все как о стенку горох! Меня зовут Карл, Карл, а не как-нибудь еще! Что за основания у вас называть меня клоунским каким-то именем?» — возмутился коротышка.
«Клоунским? Да один твой претенциозный лорнет чего стоит! Вот, кстати, именно лорнет делает тебя похожим на одного моего давнишнего знакомца по имени Пафнутий. Весьма просвещенный был человек. От его просвещенности и учености розы так и вяли, а бабочки и стрекозы так и дохли, и сладу с ним никакого не было. И когда ты, Карл-Пафнутий, пытаешься вырастить цветы, пользуясь рекомендациями ученых ботаников, что, скажи мне, получается? Одно недоразумение, вот что».
«Не понимаю, отчего, — смущенно пробормотал Карл-Пафнутий. — Я ли их не поливаю, я ли не пропалываю, я ли не удобряю?»
«Чем же ты их удобряешь, Пафнутий? Это прилично сказать вслух? Вот то-то же».
«Но… чем же?.. Чем их еще удобрять? Испокон веков полезные растения удобряют… гм-м… не побоюсь этого слова, дерьмом. Да, скотским дерьмом! И они чаще всего прекрасно растут. Ничего лучшего еще никто не придумал! Или, может быть, вы придумали?»
«Вполне вероятно, что растения, удобренные навозом, и растут. Но то, что они растут прекрасно. Боюсь, это только на твой просвещенный взгляд, несчастный мой Пафнутий. Взгляни-ка на эти розы! Они выросли без того, что ты называешь удобрением, кроме того, я, если ты заметил, никогда не пользуюсь тем грубым инвентарем, который ты упорно возишь с собой, несмотря на то, что я не велела тебе им пользоваться. И разве похожи мои розы на те чахлые прутики, что ты выращиваешь в своем палисаднике и потом имеешь наглость продавать на рынке? Я уж не говорю о соцветиях, но у них и шипы не шипы, а одно недоразумение».
«Послушайте-ка, фрейлейн, так ведь я, дипломированный цветовод, оттого и пошел к вам в помощники, что восхитился вашими достижениями, которые вы демонстрировали на фестивале цветов. Да и кто бы не восхитился! Все только ахнули, увидев это великолепие. Дар речи потеряли, языки проглотили. А я уж год работаю на вас и все не знаю секрета. Не откроете ли, наконец?»
«Секрет? Вот весь секрет: не выйти тебе из помощников садовника, Пафтнутий, если ты до сих пор ничего не понял».
«Как так, фрейлейн?» — растерялся Карл-Пафнутий.
— Как так, фрейлейн? — растерялся Карл-Пафнутий. Но фрейлейн Розенгрюншён он смертельно надоел, такой недогадливый и бесталанный, и она превратила его… превратила его в. Не знаю, в кого она его превратила. Дальше не придумывается.
— В садовую скульптуру? — очнулась Сабина. — В пенек? В филина? У него же лорнет.
— В филина, — согласился Франик. — Сколько мы здесь, по-твоему, сидим?
— Наплевать, — сказала Сабина и склонила голову на неудобное острое плечо Франика. Дальше парковой зоны они так и не ушли.
* * *
— Папе я привез альбом с видами Германии и памятный медальон с Александерплатц и берлинской телебашней. Он ведь участник взятия Берлина? А это тебе — фарфоровая, из Дрездена.
— Мейсенский фарфор! — восхитилась Аврора, поглаживая пальцами маленькую вазочку. — Как ты раздобыл такое чудо? Розы и незабудки, незабвенная любовь. Прелестная форма, прелестный рисунок. Спасибо тебе, дорогой.
— Там еще фрау Лора передала какой-то особый пирог в коробке и книжку о комнатных растениях. А от Сабины — вязаные салфетки, только, по-моему, они кривоватые.
— Надеюсь, ты не высказал ей своего мнения? А как тебе Германия? Масса впечатлений? Понравилось? Я тебе немного завидую, Франик.
Франик задумчиво почесал нос и не ответил.
— Франик! Что-то не так? Неприятности? — заволновалась Аврора.
— Нет, мамочка, все отлично. Только… твои вопросы неправильные.
— Как так? Ах, понимаю! Так много всего, что трудно взять да рассказать, и с чего начинать, тоже неизвестно. Хочется поделиться всем сразу. Так всегда и бывает. И все же. Меня любопытство разбирает, Франик.
— Мам, понимаешь. Ничего я там нового не увидел, — растерянно сообщил Франик. — Я это только сейчас понял. Я туда, знаешь, как будто вернулся. Все равно, как сюда, домой, в Ленинград. Все улицы знакомы, все повороты, дома, дворы, даже старые деревья. Только вместо новых домов (там все больше новые) видятся старые или совсем древние, вместо широких улиц — узенькие. В Лейпциге я даже ногу подвернул на ровном месте, показалось, что наступил на булыжник, которым улицы мостили.
— Ты очень впечатлителен, малыш. И большой фантазер. Но вполне возможно, что историческая память — не пустые слова. Твои предки — немцы, вот что-то и проснулось, крепко спавшее до сей поры в тех закромах, в том таинственном архиве, где хранится память, — предположила Аврора, не очень-то поверив сыну, но не желая его обижать.
— Я бы хотел там еще пожить, — заморгал Франик, — только один, как дедушка Франц.
— У дедушки Франца были мама и папа. Они его всячески поддерживали.
— Ну… само собой, я взял бы вас в Германию, — лицемерно кивнул Франик.
— Спасибо, дорогой. А как же Сабина?
— Ну… она-то чем может помешать? — нахмурился Франик, изо всех сил стараясь не покраснеть. Но краска все же проступила на скулах и над бровями, и Аврора многое поняла про своего сына.
Берлин — Франкфурт — Буэнос-Айрес
2002–2003 годы
Я от уколов любовного дротика
Скорчился весь в несказанном отчаянье.
Небо,
Ужели не сбудутся чаянья
И упованья влюбленного котика?!
Э. Т. А. Гофман. Житейские воззрения Кота Мурра
Фрау Шаде, наконец, смогла взять себя в руки, а может быть, просто слезы сами по себе иссякли. Может быть, в организме не осталось запасов воды. Хотя, куда там! Щиколотки, как всегда, к концу дня оказались оплывшими. А что это, если не вода? Почки у нее по причине приема некоторых снадобий с юных лет работают неважно, а всю последнюю неделю сжимается сердце, и колкие мурашки бегут по хребту вверх, к затылку, добираются до макушки и там устраивают настоящий шабаш, дикие пляски. И голова болит все время, особенно после слез. Сколько можно плакать? Она превращается в какой-то минеральный источник, горячий и горько-соленый, а под веками сейчас будто бы шипит и пузырится минеральная вода и щиплет нестерпимо.
Фрау Шаде отправилась в ванную комнату и не удержалась, взглянула на себя в зеркало, а ведь знала, что делать этого ни в коем случае не следует. Волосы, не мытые, по крайней мере, дней пять, а потому не подлежащие укладке, торчали в разные стороны, и на темечке поднялся какой-то утиный хохолок. Это не волосы, это личная драма, вот что это такое. Брови, она точно знала, не мешало бы подровнять, но больше ей делать нечего, как именно сейчас выщипывать брови. Никому ее брови не нужны. Помаду с губ она съела, но остался болезненно-розовый след от контурного карандаша, будто губы обметала простуда. А глаза! Сплошь в красных прожилках под опухшими веками, настолько опухшими, что под отеком сгинули ресницы.