— Давайте Чебыкина, — тотчас предлагает Люська.
Демон обиженно убирает руку с Люськиной талии.
— Ты что, дура? — изумляется Чебыкин. — Не-е, я не умею...
— Тогда давайте Деменева, — молниеносно меняет мнение Люська.
— Куда, на хрен, Демона! — орет Градусов. — Ему же все по фиг!
— Тогда Овечкина, — говорит Люська.
— Я свою кандидатуру снимаю, — солидно говорит Овечкин. — А ты, Митрофанова, что, секретарь у нас?
— Дак чо! Вы же молчите! Надо же кому-то предлагать! Вам же командира выбирают, они и не довольны!
— Я хочу быть командиром, — скромно заявляет Тютин.
Отцы роняют кружки, хватаются за животы, валятся с бревен. Маша хохочет так звонко, что отзывается эхо на Семичеловечьей.
— Уйди, уйди, Жертва! — визжит Градусов, пихая Тютина. — Уйди, щас умру!..
Когда все отсмеялись, Градусов утирается и заявляет:
— В общем, меня надо командиром.
— Тебя? — хором удивляются все.
— А кого же еще? Вас, что ли, бивней?
— Дак ты ж дурак... — обескураженно говорит Люська.
— Ты все время орать будешь, — боязливо сообщает Тютин.
— Я?! Да когда я орал, ты, скот?! — орет Градусов.
— Орешь больше, чем весишь, — соглашается с Тютиным Маша.
— Чего гадать, один Борман и остался из нормальных, — просто решает проблему Чебыкин.
— Уж если не Виктора Сергеевича, то Бормана, — поддерживает Чебыкина Маша.
— Бормана, да? — кривится Градусов и злобно плюет в костер. — Ну ладно! Ну и выбирайте себе Бормана, если такие пробитые! Только мне он не начальник! Я ему подчиняться не буду!
— Да и фиг с тобой, — спокойно говорит Борман.
***
Мы пьем. Летят в костер дрова, летят в кусты пустые бутылки, летит к небу огонь, летят звезды, летит и кружится мир в моей голове, летит время.
— Я еще никогда столько не пил!.. Я еще никогда таким пьяным не был!.. — изумляется Чебыкин, подставляя кружку. — Ни фига себе!..
— Водки? — спрашивает Борман, когда у девочек кончается вино.
— Капельку, — говорит Маша. — Я раньше никогда ее не пробовала...
— А я и пробовала, и пила! — заявляет Люська. — Сто раз! Однажды на дне рождения у Цыплакова...
— Лю-ся, — укоризненно одергивает ее Маша.
— У нас в деревне в прошлом году один мальчик напился водки и умер, — рассказывает Тютин.
Голова моя полна цветного тумана.
Тютин напивается первым. Это замечают, когда он вдруг затягивает какую-то заунывную песню. Борман оттаскивает Тютина в палатку. Оттуда недолго еще доносится пение, но потом стихает.
Следующей приходит очередь увлекшегося Чебыкина.
— Что-то я уже напился так эротично... — бормочет он, осоловев.
По кривой он тоже уходит в палатку и больше не возвращается.
Вскоре от компании откалывается Градусов. Какое-то время он что-то ожесточенно втолковывает пню на поляне, потом вообще исчезает. Через пять минут из кустов доносится могучий храп. Мы с Борманом идем туда. Градусов спит на земле, ширинка его расстегнута. Называется, погрузился в сон, не надев кальсон. Вдвоем с Борманом мы штабелируем Градусова с Тютиным и Чебыкиным.
Демон, видимо, намеревается споить Люську с какими-то темными целями. Он все подливает ей и себе. Люська хлещет водку и лишь румянится, а Демон с оловянными глазами уже раскачивается по кругу. Борман за воротник ставит его на ноги и нацеливает на палатку. Демон с трудом, но попадает туда. Доносится его сладкий голос:
— Люсенька, дорогая...
— Убери протезы, бивень! Щас как дам в пилораму — будет тебе «Люсенька дорогая»!..
Мы хохочем. Люська выразительно глядит на Бормана. Смущенно покряхтывая, Борман предлагает ей прогуляться. Они уходят в лес. Я остаюсь с Машей и Овечкиным. Краем глаза я вижу, как Овечкин осторожно берет в руки Машину ладошку. М-да, третий — лишний... Я забираю остатки водки в бутылке и отправляюсь на берег Поныша.
Я сижу на берегу Поныша, пью водку, курю, смотрю на затопленный лес, на туманную от луны реку, на скалу Семичеловечью, которая призрачными парусами белеет вдали. До меня долетает шум порога, разломившего наш катамаран. Все небо над Понышем заполнено серебряными серпами, треугольниками, бумерангами.
Хмельная тоска сосет душу. В голове звучит только одно: Маша... Маша... Маша... Я готов утопиться оттого, что настолько неравен с ней. Я до хрипа в груди завидую сейчас Овечкину. Я допиваю водку и по топкому берегу лезу умываться. Я бросаю в глаза холодную, тяжелую воду, а потом погружаю в нее лицо и руки. Пусть река смоет мои желания, как грязь. Разве я не обрел того, чего хотел?
***
Я возвращаюсь на поляну и лезу в палатку, холодную и темную.
— Виктор Сергеевич, а что завтра делаем? — тихо спрашивает Борман.
— До обеда лезем на Семичеловечью, потом — плывем...
— Может, не полезем? Времени-то мало...
— Надо, Борман, — твердо говорю я. — Иначе зачем в поход идти?
— Ну, как скажете. А я вот дежурных на завтра забыл назначить.
— Назначай меня, — советую я. — Все равно я первым проснусь.
— Тогда берите в напарники Градуса, раз вы такие друганы...
Люська спит в спальнике звездой. Я складываю ее, как циркуль, и отодвигаю в сторону. Я лежу, смотрю в темный купол палатки, подпертый шестом, и слушаю, как ветер хрустит тентом. Хруст осторожно переползает с одного конца палатки на другой.
В палатку залезают Маша с Овечкиным. Пошептавшись, они расползаются по своим местам. Машино место — между мной и Люськой. Я специально лег так, чтобы оградить собою девочек от ночных посягательств пацанов. Я тихо протягиваю руку. Маша ложится на нее. С минуту она лежит неподвижно, словно ждет, что я руку вытащу. За эту минуту с меня сходит семь потов.
Потом Маша поворачивается ко мне спиной и устраивается на моей руке поудобнее. Я бесшумно обнимаю Машу и прижимаю к себе. Затем ладонь моя накрывает Машину грудку. Я целую Машу в макушку.
И вдруг в тютинском спальнике словно взрывается граната.
— П-Р-Р-Р!!! — дико тарахтит Тютин и спросонок бормочет: — Ой, мамочка... П-Р-Р-Р!!!
Некоторое время над нами по-инерции висит тишина, а потом и я, и Борман, и Овечкин дружно разражаемся гомерическим хохотом. И Машина грудка мелко клюет меня в ладонь. Мы ржем до кашля, до хрипа. Тютин дрыхнет по-прежнему безмятежно. Я вытаскиваю руку из-под Машиной головы — какая уж тут любовь? — и поворачиваюсь к Маше спиной.
Я просыпаюсь в таком состоянии, словно всю ночь провисел в петле. Еще не открыв глаза, я вслушиваюсь в себя и ставлю диагноз: жестокое похмелье. О господи, как же мне плохо...
Все еще спят. Я вываливаюсь из палатки на улицу. Холодно, как в могиле. Моросит. Стена Семичеловечьей покрыта морщинами, словно скала дрожала от стужи, когда застыла. Над затопленным лесом холодная полумгла. Где вчерашнее небо, битком набитое звездами? Сейчас оно белыми комьями свалено над головой.
По нашему лагерю словно проскакали монголы-татары. Все вещи разбросаны. Тарелки втоптаны в грязь. В открытых котелках стоит вода. В черных, мокрых углях кострища — обгорелые консервные банки.
Я бреду к кострищу и усаживаюсь на сырое бревно. Дождь постукивает меня в голову, словно укоряет: дурак, что ли? Дурак. Раз напился, так, конечно, дурак. Я закуриваю. В голове начинает раскручиваться огромный волчок. Хочется пить. Хочется спать. Нич-чего не хочется делать.
Похмелье, плохая погода — они не только в моем теле, не только в природе. Они в душе моей. Это у души трясутся руки и подгибаются ноги. Это у нее мутно в голове и ее тошнит. Это в ней идет дождь и холод лижет кости. А сам я — это много раз порванная и много раз связанная, истрепанная и ветхая веревка воли. И мне стыдно, что вчера эта веревка снова лопнула.
Мне стыдно перед Машей, что я вчера распустил руки. Ведь она девочка, еще почти ребенок, а я вдвое старше ее и вдесятеро искушеннее, в сто раз равнодушнее и в тысячу раз хитрее. Для нее, примерной ученицы, я не парень, не ухажер. Я — учитель. А на самом деле я — скот. Я могу добиться от нее всего. Это несложно. Но что я дам взамен? Воз своих ошибок, грехов, неудач, который я допер даже сюда?.. Куда я лезу? Маша, прости меня...
Мне стыдно перед Овечкиным. Иззавидовался, приревновал... Нос разъело. Переехал ему дорогу на хромой кобыле. Пусть уж простит меня Овечкин. Хоть бы он ничего не заметил!.. Я больше не буду.
Мне стыдно перед отцами. Свергли меня — мало, да? Опять напился! Изолировал их от девочек, — мол, держать себя в руках не умеете. Не доверяю, мол. А сам?.. Бивень!
Все. Самобичевание изнурило меня. Зоркие мои глаза давно уже видят прислоненную к противоположному бревну открытую бутылку. В ней настойка водки на рябине. Есть водка на рябине, значит, есть бог на небе. Я беру бутылку и пью из нее. Потом я начинаю заниматься делами. Мир беспощаден. Помощи ждать неоткуда. Мне даже Градусов не помогает, хотя, между прочим, он сегодня тоже дежурный. Я разжигаю костер, отогреваюсь от его тепла и иду мыть котлы. Потом ворошу мешки с продуктами и начинаю варить завтрак. Конечно, между делом не забываю и о бутылке. Когда она иссякает, завтрак готов. Я трясу шест палатки и ору: «Подъе-ом!.. Каша готова!»