– Не думал я этого! – воскликнул он. – Думал, просто они все уезжают. Не знал куда, но думал, что все трое вместе, что, может быть, ста семидесяти пяти им хватит перебиться, пока Холмс… и что потом он вырастет большой, и я тоже там окажусь; может, ее увижу первую, и она будет выглядеть как сейчас, хоть он и там, за пилоном, и я тоже не изменюсь, пусть даже мне будет сорок два, а не двадцать восемь, и он вернется после пилонов, и мы подойдем, может, с ней под руку, и он увидит нас из кабины, и она скажет: «Вот, помнишь, в Нью-Валуа он все кормил тебя мороженым?»
Потом ему пришлось торопиться, говоря себе: «Постой. Хватит. Прекрати», пока он действительно не прекратил, высокий, немного сгорбленный, со слегка шевелящимися, словно что-то пробующими губами, с глазами то быстро моргающими, то открывающимися на всю ширину век, как у человека, который борется со сном, сидя за рулем машины; и опять вкус, ощущение были всего-навсего как от мертвой ледяной воды, давившей на желудок холодным, тяжелым, безжизненным грузом; двигаясь – снимая пиджак, вешая его на спинку стула, садясь и вставляя в машинку чистый лист желтоватой бумаги, – он мог и слышать ушами, и чувствовать телом эту ленивую мертвенность внутри себя. Пальцев своих на клавишах он тоже не ощущал – только видел, как буквы материализуются из воздуха, черные, четкие и быстрые на ползущей желтизне.
Мальчик проспал прошедшую ночь на сиденье напротив женщины и парашютиста, прижимая к груди игрушечный самолетик; когда рассвело, поезд шел по заснеженной равнине. Когда они пересаживались на другой поезд, под ногами тоже был снег, а когда во второй половине дня проводник объявил город и, посмотрев в окно, женщина прочла название маленькой станции, снежило вовсю. Выйдя, они пересекли платформу среди молочных бидонов и клеток с птицей и вошли в зал ожидания, где носильщик подкидывал в печку уголь.
– Можно здесь взять такси? – спросил его парашютист.
– Да, стоит там один у входа, – сказал носильщик. – Пойду, кликну его.
– Спасибо, – сказал парашютист. Он посмотрел на женщину; она запахивала тренчкот. – Я здесь побуду.
– Да, – сказала она. – Хорошо. Но я не знаю, как долго…
– Чем торчать где-то еще, тут и подожду.
– Он не с нами разве? – спросил мальчик. Держа теперь самолетик под мышкой, он смотрел на парашютиста, хотя обращался по-прежнему к женщине. – Он что, не хочет видеть папу Роджера?
– Он не поедет, – сказала женщина. – Ты попрощайся с ним сейчас.
– Попрощайся? – переспросил мальчик. – Он перевел взгляд на нее. – Мы что, не вернемся разве? – Он перевел взгляд обратно. – Лучше ты съезди, а я с ним тут побуду. А папу Роджера как-нибудь в другой раз.
– Нет, – сказала женщина. – Сейчас.
Мальчик смотрел то на него, то на нее. Вдруг парашютист сказал:
– Пока, малыш. Увидимся.
– Ты точно будешь ждать? Ты не уедешь?
– Нет. Буду ждать. А ты поезжай с Лаверной.
Носильщик вернулся.
– Ждет вас, – сказал он.
– Машина ждет, – сказала женщина. – Скажи Джеку: «До свидания».
– Ладно, – сказал мальчик. – Ты подожди нас здесь. Вернемся – перекусим чего-нибудь.
– Да, конечно, – сказал парашютист. Вдруг он поставил чемодан на пол, наклонился и взял мальчика на руки.
– Не надо, – сказала женщина. – Ты здесь подожди, там метет…
Но парашютист пошел с мальчиком к выходу, волоча негнущуюся ногу, женщина за ним – снова под снегопад. Такси оказалось маленьким туристским автомобилем с буквенным знаком на ветровом стекле и попоной на капоте, таксист – немолодым человеком с седоватыми усами. Он открыл перед ними дверцу; парашютист посадил в машину мальчика, отступил, помог сесть женщине и опять наклонился к окошку; если бы кто-нибудь пристально понаблюдал в последние дни за репортером, он сразу узнал бы теперешнее выражение лица парашютиста – слабенькую гримаску (в его случае еще и свирепую), которую лишь за неимением лучшего слова можно назвать улыбкой.
– Ну, счастливо, старина, – сказал он, – будь умницей.
– Ладно, – сказал мальчик. – А ты пока поищи, где тут можно перекусить.
– Хорошо, – сказал парашютист.
– Ну всё, мистер, – сказала женщина. – Поехали. – Машина тронулась и стала, разворачиваясь, отъезжать от вокзала; женщина по-прежнему сидела, наклонившись вперед. – Вы знаете, где тут живет доктор Карл Шуман?
Какое-то мгновение водитель был неподвижен. Машина все еще разворачивалась, набирая скорость, и запас движений, допустимых в этот момент для водителя, так и так был невелик; однако он, казалось, испытал то кратковременное оцепенение, каким поражает человека или зверя, пребывающего во тьме, внезапная вспышка света. Потом это прошло.
– Доктор Шуман? Конечно. Вам к нему?
– Да, – сказала женщина.
Городок был невелик, и ехать было близко; женщине показалось, что машина остановилась почти тотчас же, и, глядя в окно сквозь падающий снег, она увидела некий кенотаф, убогий и лишенный всякого величия, всякого достоинства монумент в честь бесприютно-победоносного запустения – одноэтажный дом, компактное хлипкое месиво крылечек, верандочек, тупоугольных фронтончиков и оконных выступов, которому не было и пяти лет от роду, строение, возведенное в том раскрашенно-грязно-проволочно-сетчатом стиле, какой сработанные в Калифорниии фильмы распространили по всей Северной Америке, точно болезнь, чьи возбудители живут на целлулоидной пленке. Дому не было и пяти лет от роду, однако на нем уже стояла печать ветхости и гниения, развившихся так яростно и так быстро, словно немедленный распад был включен в архитектурные кальки и неотъемлемой составной частью присутствовал в древесине, штукатурке и песке его грибного роста. Тут она почувствовала, что водитель на нее смотрит.
– Вот, приехали, – сказал он. – Вы, может, его старый дом думали увидеть? Или вы не так хорошо с ним знакомы?
– Все в порядке, – сказала женщина. – Нам сюда.
Он не протянул руки, чтобы открыть дверь; просто сидел, полуобернувшись, и смотрел, как она борется с защелкой.
– У него был большой старый дом за городом, но несколько лет назад он его потерял. Сын его подался в авиацию, и он заложил дом, чтобы купить сыну аэроплан, а сын потом этот аэроплан разбил, и, чтобы его починить, доктору пришлось занять еще денег под залог все того же дома. Я думаю, парень хотел вернуть ему долг, но, видно, не получилось. Так что доктор тот дом потерял и взамен построил этот. Хотя, может, здесь ему и не хуже; женщинам-то обычно сподручнее жить поближе к городу…
Она наконец справилась с дверью, и они с мальчиком вышли.
– Можете подождать? – спросила она. – Только вот я не знаю, сколько пробуду. Я оплачу вам время.
– Подожду, конечно, – сказал он. – Это же работа моя. Наняли машину – значит, сами решаете что и когда.
Он смотрел, как они входят в ворота и идут по узкой бетонной дорожке, окруженной снегом.
«Значит, вот она она, – думал он. – Посмотришь, однако, не скажешь, что вдова. Хотя и женой-то, говорили, она была ему хорошо если наполовину». Рядом с ним, на другом переднем сиденье, лежала еще одна попона, служившая ему покрывалом. Он закутался в нее, и не зря, потому что уже стемнело и в расширяющемся книзу конусе света от уличного фонаря падающий снег несло и кружило ветром; потом дверь в доме открылась, и в светлом прямоугольнике он увидел силуэты сперва женщины в тренчкоте, а следом доктора Шумана – они вышли, и дверь за ними захлопнулась. Водитель скинул покрывало и завел мотор, но некоторое время спустя опять его заглушил и опять завернулся в попону, хотя два человека, стоящие на крыльце перед дверью, не были ему видны из-за темноты и густо, быстро падающего снега.
– Вы, значит, прямо так вот хотите его оставить, – сказал доктор Шуман. – Оставить спящим и уехать.
– Вы знаете способ, как это лучше сделать? – спросила она.
– Нет. Вы правы. – Он говорил громко, слишком громко. – Давайте поймем друг друга до конца. Вы оставляете его здесь по доброй воле; мы обеспечиваем ему кров и стол, пока мы живы; это между нами решено.
– Да. Мы еще в доме об этом сговорились, – сказала она терпеливо.
– Да, но давайте поймем до конца. Я… – Он говорил с некой странной, громкой, дикой, рвущейся торопливостью, как будто она все еще удалялась и уже отошла на изрядное расстояние. – Мы старики; вам этого не понять, вам не понять, что когда-нибудь и вы, возможно, достигнете возраста, в котором способны будете нести только такой-то груз и не больше; и никакой добавочный груз уже не стоит того, чтобы его нести; и вы мало того, что не можете, вы не хотите; и ничто уже ничего не стоит, кроме покоя, покоя, покоя, пусть даже с утратой, с горем, – ничто! Ничто! Но мы на этот рубеж вышли. Когда вы приехали сюда с Роджером перед рождением мальчика, мы с вами говорили, и я говорил иначе. Я тогда был другой; я искренне вам ответил, когда вы сказали, что не знаете, кто отец вашего будущего ребенка, Роджер или нет, и никогда не будете знать, а я вам ответил помните как? Я сказал: «Сделайте тогда Роджера его отцом с этого дня». И вы не стали лукавить, сказали мне правду, что не можете ничего обещать, что вы плохая от рождения и не в состоянии этого исправить и не намерены даже пытаться; а я вам сказал, что от рождения никто никаким не бывает, ни плохим, ни хорошим, помоги нам Господи, и что никто ничего не в состоянии сделать помимо того, что он должен, – помните? Я искренен был тогда. Но я был моложе. А теперь я старик. И я не могу теперь… не могу… я…