Судорога схватила, сцепила меня зубастыми клешнями. Я изогнулась и упала на снег. Зазубрины досок обожгли мне спину, занозы продрались сквозь мешковину. Под забором, старым покосившимся забором лежала я. Язык мой был высунут; шерсть моя поднялась дыбом. Только не пинайте меня ногами! Не бейте в живот! Это мой щенок! Мой сосунок… Я выносила его! Выходила!..
Люди вытягивались в ленты, в струны, тянулись паутиной по ветру. Синий нож неба разрезал мне выпуклую слезу глаза. Я ничего не видела от боли. Чтобы утишить боль, надо выгнуться сильнее, воздеть живот к синему куполу, подложить два кулака под поясницу. Надо дышать глубоко звездным светом. Почему надо мной в небе такая яркая желтая звезда? Она меня ослеляет. Я не вынесу ее огня. Вместо зрачков у меня будут белые дыры. И меня повесят, как чучело, на грубой веревке посреди качающихся звезд, и звездные псы будут кусать мои пятки, грызть мои тощие кости. Где я? Зачем я лежу здесь? Кто страшный и беспощадный выворачивает меня наизнанку, как худую варежку?!
— Приблудная псина…
— Ужасти, как мучается, детонька!..
— …кто-нибудь!.. позвоните быстро в больницу…
— Не в больницу, а в тюрьму надо бы сообщить…
— …вы думаете, она сбежала?..
— …я ничего не думаю, я вижу…
…я не видела ничего. Пелена застлала мне бедный разум, смахнула золотую пыль зренья. Я слышала: легкий и чистый звон доносится издалека. Приближается. Маленькие колокольчики на шеях верблюдов. Зимний ветер вздымал до неба снеговые пьянящие вихри. Быстро смеркалось. Бородатый мужик рядом со мной ругался густыми ругательствами; еще один мужик гладил боль моего живота руками-граблями, они корябали мне кожу. Живот был кругл и гол, как планета; голой Луной катился мой живот, и я замирала перед неумолимым накатом. Он заслонял мне вечереющее небо. Ах, как пахнут гнильцой старые доски сарая. Тяжело вздыхают животные. Звери, мне жалко вас. Мы люди. Мы без вас не можем. Вы нас кормите и поите, а потом мы вас убиваем. Я плачу. Плачу о зверях. Слезы обильно текут по сухим, по выжженным щекам. Больно, мужик! Погладь еще. Ты удивительно умеешь снимать боль. Что за колокольчики звенят в моих ушах? Они звенят, они в мочках моих, как длинные росистые сережки. Они усыпляют меня. Я сплю уже долго. Я сплю целый век.
Заскрипела дверь. В сарай проник зимний ветер. Ветер пахнул рыбой и мятой. Снег скрипел на зубах, как песок. Я содрогнулась от пощечины ветра и от приступа боли. Кто меня учил, что надо благословлять боль? Молиться ей? О, вожделенная боль, благословенна ты, благодатная, боль рождающая, боль родящая. Бородатый мужик, отирая со лба пот, дал мне попить из черной кружки, и я увидела сквозь иней слез, что борода у него вся в застылых капельках льда, значит, он тоже плакал, а слезы застыли на морозе. В щель меж досками просунулась морда осла. В гриву и хвост осла были вплетены мелкие цветные шарики; смешливые девушки так позабавились. Вымя коровам обмывают теплой водой, а над ослом смеются — чем он виноват? Я закряхтела и захотела перевернуться на бок, но не смогла. Раздвинула ноги. Разинула рот для крика, но тут бородатый мужик накрыл меня попоной, как лошадь. Попона была теплая и тяжелая, и я успокоилась и задремала под ней.
А верблюдицы шли печально и важно, махая длинногубыми плоскими головами, украшенными серебряными лентами и бубенчиками, и между горбов у них сидели прекрасные цари в полосатых теплых халатах и атласных шароварах; попадались среди двугорбых и грустные, одинокие, как снеговые горы, верблюды с одним горбом; они нюхали воздух пустыни, они знали, как стучат копыта по солончакам, и, когда недуром валит снег, они умели ложиться, бережно подгибая костлявые ноги, и, смежив глаза, пережидать снеговую бурю, медленно превращаясь в одинокий белый сугроб; за верблюдами на ослах плелись тихие слуги, в их черных ручонках дрожали опахала, как страшные махаоны, колеблясь на длинных шестах; и плелись на верблюдах три царя, а за ними на огромном сонном слоне плыл по косо летящему снегу четвертый, и никто не знал его имени; он был весь черный, даже черно-синий, волосы его мелко вились, на лбу горела красная татуировка, и все одежды его были затканы невероятием самоцветов. «Богат, богат!» — гремел шепот вокруг, а поглядите-ка на руки четвертого царя: все изъедены солью, с кровоточащими ногтями, в синяках от побоев, в полосах от ударов плети, в шрамах от ударов ножей. Он хлебнул тюрьмы. Он работал в рудниках. Он был рабом. Он, царь, рабом был, тут уж ничего не поделаешь. Страдание не спрячешь. И он шел ко мне через пустыни и снега, и я лежала в сарае в бессилии, а может, меня уже выволокли на снег, к забору, я не помнила. Маленькая девочка с лицом, похожим на лилию, держала надо мной свечку. Воск капал мне на грудь.
Волшебные цари спешились и стали подходить ко мне. Я еле видела их через прижмуренные веки. Частокол ресниц заслонял мне алые тюрбаны в росе алмазов, золотые зубцы корон, парчовые мантии, далматики цвета ночного неба в звездах жемчугов и бериллов. Как назывались в далекой стране Офир эти камни?.. отойдите чуть подальше, мне больно от блеска их… Какие старые, бородатые лица. Заросли совсем. И почему это старики всегда отпускают себе бороды.
Волхвы стали передо мной на колени. Я потрогала подолы их одежд слабой рукою.
— Долго вы шли, старики, — выдохнула я, — вы утомились… Чаю… с сухарями… окуней вам жареных… из-подо льда… мужики наловят…
— Не хлопочи, — сурово остановил мои воздыхания самый старый, с бородой белее снежной вершины, — мы пили в пути манговый сок. Мы сами привезли тебе бутыли с питьем. Мы варили его в медных чашах на берегу горного озера, где живут Духи Неба. Когда зажглась Звезда, они нам сказали.
Какая Звезда, подумала я сонно и страдально, все они брешут. Вот забор, вот улица. Вот удар чужого ботинка. И я лаю, вою, я забыла человечий язык. «Детка!.. Домой!..» — зовут, и это не меня. Или меня? Я разве была ребенком?.. Как давно, Боже. Я забыла вкус молока, льющегося из груди в рот. А кто его помнит. Почему они подкладывают мне под бок сено? Коровы и козы подходят, жуют, тут же пристраивается невесть откуда взявшийся осел, а слона накормите, пожалуйста, финиками, вы захватили с собой финики?.. Да, конечно, мы запаслись, финики в мешках, велите развязать мешки и высыпать все на снег!.. Ешь, слон… Ты шел через пустыню… Ты шел через пустыню людей. Тебя били батогами, кололи железным крючком, погоняли огнем, и кто-то плевал тебе в глаза и тыкал деревянной рогаткой. О, какая боль! Дай финик, царь белобородый. Хочу сладкого. Хочу ощутить себя царицей. Хоть на миг. Под звездами шли вы ко мне, а я — не та. Я — не она. Я другая. И дите мое другое. Оно хочет вон из меня, и зачем вы пришли ему поклониться?! Звезда вас обманула. Мы простые. Бедные мы. Что расселись вы с бубенцами, с банками варенья, с лимонами и золотыми браслетами, с благовониями и изумрудными подвесками близ гнилого забора?!.. Вы обознались. Уйдите! Мне стыдно. Мне тяжело. Я не могу. Я не хочу рожать при вас. Вы же мужики. Чужие мужики. Уйдите!
— Каспар, что это с ней… я думал, она будет рада…
— Отстань, Бальтазар… брызни ей в кружку питья… не видишь разве — губы у нее пересохли… ноги поставь ей враскоряку… крикни ей: «тужься!.. тужься!..»
— Каспар, я никогда в жизни…
— …ничего, примешь роды, мужик должен все уметь на этой земле…
— А в небе?..
— А в небе она сама когда-нибудь помолится за нас…
Они согнули мне ноги в коленях. Они кричали мне: «Дыши!.. Напрягай живот!..» Третий царь, осторожно гладя, вталкивал обратно в меня голову моего сына, появляющуюся из меня. Боль переросла самое себя, выплеснулась через себя в снег. Доски сараюшки раздвинулись, из прогала вышел четвертый волхв. В кулаке он держал огромный бирюзовый перстень. Волхв лег рядом со мной на снег ничком. Вслепую нашел мою руку. Нацепил мне перстень на палец. «Твой», — только и смог сказать. Молчал, зарылся лицом в мою руку. Из моих искусанных губ катилась на снег кровь. Что молчишь, немой, что ли. Черный ты, как вакса. Детишки от тебя будут черные. Жена у тебя далеко. Как ты будешь здесь, в холоду, без бабы. Затомишься. Почему твои руки избиты? Ты жил на дне жизни? Ты был глубоководной рыбой. Никто не лечил тебя. Постой. Погоди, вот я сейчас рожу, отдохну маленько и тобой займусь. Что делает твой снежнобородый друг?!.. Бойкий старик, однако, — зачем он расчехлил сверкнувший в пламени свечей нож?! «Гони, гони его!.. Выталкивай!.. Ори!.. Тужься!.. Ори!.. Не бойся!..» — и гнут мне колени прямо к подбородку, жмут, выгибают меня, выжимают меня, как тряпку, и рвется с хрустом боль и радость внутри меня, и хочет на свет, на волю! Из тюрьмы! Мы все в тюрьме! Дайте свободы! Дайте воли! Жить дайте!
Старик царь взмахнул бородой и рукой. Мужик с льдинами в бороденке закрыл мне глаза ладонью. Нож полоснул мне по низу лона, там, где зев нутра всасывает звезды и пепел. Я ощутила, как кровь хлынула из меня на проснеженную землю, и вместе с ней излился, биясь, как рыба хвостом, нырнул на свободу тот, кого я ждала, таскала, проклинала, кормила, любила. И черная земля, и сугробы, и доски, и парча волхвов, и зальделые бороды коржавых мужиков, и лимоны на снегу, и банки со смородиновым вареньем, и россыпи драгоценных камней — все засияло нестерпимым светом, исшедшим от темечка, от родничка заветного первенца моего.