— А не кажется ли вам, профессор, что частота смены снимков зависит от удаленности вспоминаемых событий? — Я решила все же высказать свое. — Не думаете ли вы, что если событие находится в близкой памяти, то оно в движении, почти как на кинопленке, и ты видишь себя в нем двигающейся, размахивающей руками. Но, по мере того как событие отодвигается во времени, движения как бы урезаются, становятся суше, скупее и в конце концов отмирают вообще. И вот тогда память становится, как вы очень правильно сказали, фотографичной.
— То есть вы хотите сказать, Марина, что со временем память теряет динамику движения? — ограничил Зильбер мои рассуждения.
— Да, — подтвердила я.
— Это хорошее наблюдение. Вы построили более сложную модель, чем я, и, наверное, так и есть. Наверное, вы правы, — повторил он. — Впрочем, мне сложно судить. Знаете, я плохо помню то, что со мной произошло недавно, например, что со мной приключилось год или два назад. Вернее, если вспоминать, я вспомню, но в голове не фиксируется, не остается в активном запасе памяти. То, что я помню хорошо, все почему-то из далекого прошлого, иногда из очень далекого. Странно, да? — Этот вопрос не был обращен ко мне. — И главное, я не понимаю, почему так происходит. — Он покачал головой. — Так что мне сложно судить.
Зильбер замолчал. Но потом как будто спохватился, как будто вспомнил что-то:
— Например, я не помню отчетливо своих детей в возрасте шестнадцати, двадцати, тридцати лет, но я помню их, когда им год, как я купаю их в ванночке. Или когда им пять, и я читаю сказку перед тем, как они уснут, хотя что происходило после, наверное, в более важные для них периоды жизни, не помню.
Он в первый раз упомянул о своих детях, я и не знала даже, что у него есть дети, хотя, конечно, почему бы и нет. Я слушала внимательно, я уже привыкла его слушать и научилась получать удовольствие от его рассказов, замечаний, наблюдений.
— Вообще, Марина, время — странная, неоднозначная штука, и весьма, простите за банальность, относительная. Время меряется не секундами, минутами, часами, а восприятием. Впрочем, это скорее философский вопрос о субъективности времени, и я не хочу в него вдаваться, так как недостаточно сведущ. Опять я отвлекся. Говоря, что время неоднозначно, я хотел сказать о другом. Смотрите, мы проживаем день и ругаем его, что он так быстро прошел. Перед нами мелькают недели: понедельник-пятница, и опять мы не замечаем пролетевшего месяца и пугаемся, когда убеждаемся, что прошли годы, и время нам кажется стремительным, мгновенным, и эта скоротечность пугает нас. И тем не менее в какой-то момент мы осознаем, что жизнь длинна, подчас очень длинна, и именно поэтому из памяти выпадают целые пласты, но если их вдруг оживить хотя бы частично, то удивишься, как долго и много прожито. Более того, все эти мелькающие дни, недели, месяцы, годы не просто проходят мимо, а оседают, наслаиваются друг на друга и скапливаются в массу, которая начинает давить. С возрастом жизнь начинает казаться не только длинной, Марина, она становится утомительной. У меня были пациенты, в основном, конечно, старые люди, которые, будучи и психически и в целом физически здоровыми, не хотели жить по одной причине: потому что они устали. У них все шло хорошо и материально, и в семье любящие дети и внуки, и депрессия отсутствовала — они просто устали жить.
— И что, они пытались покончить с собой? — спросила я, вздрогнув от знакомого слова «депрессия», сразу вернувшего в мое сознание невидящие глаза Мэрианн.
— Нет. В этом-то и отличие их состояния от болезни. Они не были больны и поэтому не желали смерти, они просто устали от жизни, потому что ее было слишком много. Это даже с временной продолжительностью напрямую не связано, это сложнее, больше — с плотностью жизни, а не с ее длиной. Но в любом случае, если бы в тот момент им пришлось умирать, они бы не испугались, а приняли смерть как естественное освобождение от утомления жизнью. По-моему, кстати, так как раз у Толстого, впрочем, про Толстого вы лучше знаете.
— Но это в принципе идеальная ситуация, — не возразила, а скорее дополнила я, — когда человек, подходя к концу жизни, понимает, что был достаточен, что исчерпал жизнь до дна и что смерть — ее естественное продолжение, Не было ли так изначально задумано природой?
— Не знаю, сложно это. — Зильбер был по-прежнему задумчив. — Может быть, вы и правы, но и жить до последнего, со всей полнотой и до последнего, тоже хочется. Знаете, это абсолютная правда, что надежда умирает последней. Обреченный, умирающий больной еще за десять минут до смерти не верит, что умрет. Впрочем, — профессор встрепенулся, — хватит об этом, что нам с вами о смерти говорить, у нас еще столько тем про жизнь, — и глаза его с помощью акробатического кульбита объявили, что они обращены только к жизни. — Но ваше наблюдение, что воспоминания во времени постепенно вырождаются и переходят из области кинематографии в область фотографии, оно очень точно. Вы вообще, Марина, приятный собеседник — тонкий, думающий и, главное, проницательный. — Он слегка усмехнулся, и я так и не поняла, что означает эта усмешка.
Я поблагодарила за похвалу и, посмотрев на часы, вздрогнула: было так поздно, что скорее всего автобусы уже не ходили, а может, и ходили, но все равно я не хотела возвращаться одна.
— Простите, доктор, можно я от вас позвоню? — попросила я, решив, что Марк подъедет и заберет меня. В любом случае он уже с ума сходит, так что лучше позвонить.
— Конечно. Я бы вас сам отвез, но не те годы, знаете, чтобы вот так, в ночь.
— Что вы, что вы, профессор, — забеспокоилась я.
— Знаете, Марина, что проще всего сделать? Наш Джефри живет через два квартала и наверняка не спит — стихи пишет. Я ему позвоню, если вам самой неловко, и попрошу, чтобы он вас отвез.
— А это удобно? — для приличия спросила я, хотя идея мне понравилась: не надо ждать Марка, пока он приедет.
К тому же мн почему-то вдруг захотелось, чтобы меня по этому ночному, во влажных огнях городу повез именно Джефри — была в этом какая-то романтика, что ли, какая-то случайная непредвиденность. И не то что я хотела, чтобы что-нибудь произошло, наоборот, я твердо знала, что не хочу ничего. Но сознание, что вот именно такие ситуации рождают основу для непредсказуемости — волновало: так давно у меня не было случая попасть в подобную двусмысленную случайность.
— Конечно, удобно. Это даст ему романтический заряд, он будет только рад, — сказал Зильбер, направляясь к телефону.
Джефри просигналил фарами с улицы, и я попрощалась с Зильбером и вышла. Немного моросило, после тепла дома было холодно, и я с благодарностью отдалась комфорту машины. Джефри не поздоровался — виделись лишь пару часов назад. Мы молча тронулись.
— Красиво ночью, — сказала я, чтобы разрядить тишину и еще потому, что ночью действительно красиво. — Дождь, и огни, и пустые улицы. Спокойно, и как будто в ожидании чего-то.
Он молчал, машина ехала медленно, как бы смакуя сам процесс движения.
— Днем не так, днем суетливо, — продолжала я. — А ночью все тонко, паутинно, хрупко, как сама темнота. В такую ночь лучше всего стихи писать. — Я подобралась к нужной теме и, выдержав паузу, добавила: — Ты, я слышала, стихи пишешь?
— Да, сказал он. — Тебе дед сказал?
— Дед, — призналась я.
Джефри ничего не ответил. Мы встали у светофора.
— У меня, кстати, есть стихотворение про ночь, вот про такую ночь, правда, очень короткое, всего одно четверостишие, — сказал он.
Это было мило с его стороны, сказать об этом вот так прямо, не кокетничая. Мне осталось только попросить прочитать.
Он кивнул и выдержал паузу.
О, ночь, тебя одну люблю,
С тобой одною молодею,
И если все-таки сумею,
Я в ночь когда-нибудь уйду.
То ли от самого стихотворения, то ли оттого, как эмоционально он его прочитал, но я почувствовала себя странно: одна с молодым мужчиной, ночью, в машине, да еще светофор настойчиво продолжал светить красным.
— Мне очень понравилось, — сказала я.
Я сказала бы так в любом случае, но мне действительно понравилось. Как ни странно, было что-то в этих несложных четырех строчках из прошлого, из моего прошлого, была в них энергия, скорее, страстность, да, именно ностальгическая страстность. Почему-то я представила Москву, она по-прежнему ассоциировалась со страстностью. «Ностальгия бывает только по прошлому», — вспомнила я предостережение Зильбера.
Я посмотрела на Джефа. Откуда взялись такие слова у этого насквозь американского, мальчика? Откуда этот благополучный, нескладный, длиннорукий, смущенный интерн, кроме книжек и занятий, небось в своей жизни ничего не видевший, знает вот такое про ночь?
— Мне правда понравилось, — снова сказала я и повторила по не успевшей остыть памяти: — Я в ночь когда-нибудь уйду. Хорошо. Правда, хорошо.