Я опять засмеялся. Смеялся и ничего не мог с этим поделать. Смех перешел в спазм. Я буквально подавился им. И меня стошнило. На собственные колени. Я не успел ни свеситься, ни отвернуться.
Табаки ойкнул, но промолчал.
У лестницы нас догнал Македонский с фонариком. Посветил на меня, взялся за ручки коляски и повез чуть ли не бегом. Шакал мчался следом. Я сидел, зажмурившись, и старался ни о чем не думать. Меньше всего — о Большой игре. Такой дурацкой и забавной игре, придуманной от скуки…
В ванной Македонский высадил меня на пол и раздел до трусов. Я сидел на мокром полу и дрожал. Он унес мою одежду и вернулся отмывать коляску, а я так и сидел голый. Потом они с Горбачом запихнули меня в душевую кабинку, включили воду и задвинули дверцу. Я растянулся в кафельном углублении под струями, бившими в спину, и слушал их, заглушенных душем и прозрачной дверью, слушал, как они разговаривают, отмывая мою коляску.
— Собрал все ножи и бритвы и куда-то уволок, — сказал Горбач. — Даже пилки унес. Где-то у него свои тайники.
Македонский пробормотал что-то невнятное.
— Завернул все в наволочку. Почему-то в мою. Интересно почему.
Поскрипывание коляски и тишина.
— Курильщику можно дать мои брюки, он в них не утонет, наверное. А чистых рубашек у меня у самого нет.
Я зажмурился, подставив лицо под душевую струю. Под водой ничего не было слышно и так было намного лучше. Если бы меня оставили в покое, я пролежал бы здесь, оглушаясь душем всю ночь, и, может, к утру мне бы полегчало. Но меня вытащили. Отодвинули дверцу и выволокли на расстеленное полотенце.
Пока я вытирался, подоспел Лэри, занял мое место в кабинке и заплескался там, как сумасшедший тюлень, даже не задвинув дверцу.
Вошел Сфинкс и застыл посреди ванной с рассеянным видом, как будто забыл, что ему здесь надо.
Я вынырнул из-под полотенца. Рядом на табуретке лежала стопка одежды. Сверху — рубашка в светло-серую клетку.
— Я это не надену, — сказал я. — Заберите ее.
Горбач посмотрел на меня удивленно, как будто было что-то странное в том, что я отказывался надеть эту рубашку. Рубашку Слепого, которую видел на нем не раз и не два. Как будто непонятно, что после того, что случилось, у меня не было никакого желания носить его одежду.
Лэри запел под душем, фальшиво и громко, с треском похлопывая себя по выпирающим ребрам.
— Эксгибиционист чертов, — проворчал Сфинкс. И вдруг заорал так громко, что я вздрогнул:
— Дверь закрой!
— Ладно, — сказал Горбач и убрал у меня из-под носа одежду, — завтра что-нибудь тебе подберем. Сегодня все равно уже только спать.
Он набросил на меня полотенце, подсадил в коляску и повез. Коляска была еще влажной после мойки. Я заскользил по обивке и крепко вцепился в ручки, чтобы не вывалиться.
— А ты — брезгливый человек, — сказал Сфинкс.
Я обернулся.
Он смотрел холодными, как лед, глазами.
— Я не брезгливый, — ответил я. — Я нормальный. А ты?
Он прищурился:
— Я — нет.
Никогда в жизни никто не смотрел на меня так, как он. С таким невыносимым презрением. Потом он прикрыл глаза. Как будто вообще не хотел видеть.
— Господи, — сказал он, — да ты мизинца его не стоишь! Ты…
Горбач быстро развернул коляску и вывез меня в прихожую, захлопнув дверь. Из-за нее донеслись какие-то шипение и возня, как будто и Македонский, и Лэри вцепились в Сфинкса, не давая ему за мной броситься. Горбач укрепил меня в этом подозрении, галопом домчав до спальни, вывернув на кровать и тут же убежав обратно.
Я сразу лег. Прямо в полотенце. Укрылся с головой и лежал, зажмурившись, изо всех сил стараясь не заплакать. Я продержался до тех пор, пока не стихли все звуки. Пока вокруг не перестали ходить и переговариваться, стучать и укладываться. Только тогда я заплакал. Я очень надеялся, что меня не слышно. Что-то закончилось в ту ночь, и это оказалось больнее, чем могла бы стать целая жизнь, прожитая среди Фазанов.
Следующий день стал днем допросов и обысков. В коридорах появились сумрачные люди в форме. Они ходили по классам, расспрашивали о Помпее и искали нож. У нас они пробыли недолго. Порылись в ящиках столов и тумбочек, постучали по стенам и ушли.
Лэри то и дело отправлялся на разведку и сообщал последние новости, которые никого не интересовали. Выйдя в коридор, можно было посмотреть, как Псов по очереди таскают в учительскую сравнивать показания. Этим Лэри и занимался. Ошивался в коридоре. Только у него это называлось разведкой.
После семи вечера посторонние разъехались, а Акула собрал всех учителей и воспитателей на экстренное совещание. В десять, с опозданием на два часа, зазвонили к ужину, и мы поехали в столовую. На дверях кабинетов уже висели траурные ленты. В столовой нас ждал Акула. Он говорил долго и прочувственно. Смысл речи сводился к тому, что всем, кто знал что-либо о смерти Помпея, предлагалось прогуляться в директорский кабинет и побеседовать там с ним с глазу на глаз.
Спать мы легли раньше обычного. Во всех четырех углах спальни были нацарапаны заклинания от визитов мстительных покойников. Табаки развесил над собой кучу охранных амулетов. Горбач каждые полчаса вскакивал, светил фонариком на дверь и со вздохом облегчения валился обратно в кровать.
КНИГА ВТОРАЯ
ШАКАЛИНЫЙ ВОСЬМИДНЕВНИК
РАЛЬФ
Мимолетный взгляд на граффити
Вы дому не нужны — чего ради вы так низко опускаетесь и нуждаетесь в нем — уходите — уезжайте далеко-далеко от дома.
Б. Дилан. Тарантул
Он поднялся по лестнице и вошел в коридор, зная, что никого не встретит. В столовой гудели голоса, тихие, как жужжание пчелиного роя в дупле. Когда оно в дупле, а ты снаружи, и еще не понял, что это за звук, там, в дереве, и что за точки мелькают вокруг, а когда понял, ты уже бежишь… Он шел медленно, сумка оттягивала плечо. Двери классов открыты, пустые комнаты будто отдыхают перед последними уроками. Двери классов и спален иногда распахивались внезапно, можно было заполучить синяк на лбу. Он давно привык ходить по той стороне, где когда-то были окна, подальше от дверей. Когда он задумался об этом, ему стало смешно.
Пятнадцать лет. За это время, можно было бы протоптать тропу, имея под ногами землю вместо паркета. Широкую, заметную тропу. Свою собственную. Как у оленя. Или…
Здесь когда-то были окна. И коридор был намного светлее. Никому и в голову бы не пришло их замуровывать, если бы не надписи. На стеклах не оставалось просветов. «Они» покрывали их надписями и уродливыми рисунками сверху до низу, а как только стекла отмывали или вставляли новые, все начиналось с начала. Ни дня эти окна не выглядели по-божески. Такое происходило только в этом коридоре. На первом этаже не было окон, выходящих на улицу, а на третьем обитало слишком много воспитателей. Он хорошо помнил, как после очередной замены стекол (всякий раз надеялись, что в них заговорит совесть, но этого так и не произошло) они просто закрасили новенькие, сверкающие стекла черной краской. Он помнил, что почувствовал утром, увидев эти безобразные черные прямоугольники в рамах: он почувствовал ужас, впервые осознав, чем были для них эти окна, с которыми они так варварски обошлись, и проголосовал на общем собрании за то, чтобы их замуровали.
Это не было детской шалостью, как можно было подумать вначале, хотя уже тогда можно было кое о чем догадаться, ведь в спальнях и классах такого не делали. Но только увидев черные стекла он понял, насколько его подопечные боятся этих окон, как они их ненавидят. Окна в Наружность…
Теперь он шел по той стороне, где окна когда-то были, и где их больше не было, от чего коридор стал слишком темным, но вряд ли кто-то в Доме помнил, что раньше он был другим.
После истории с окнами он многое понял. Он был молод, ему хотелось поделиться своими опасениями с кем-нибудь. С кем-то старше и опытнее себя. Теперь он не стал бы этого делать, но тогда это казалось нормальным. Тот раз стал единственным, первым и последним. Больше он не пытался говорить с кем-либо о том, что чувствовал.
Они закрылись от стороны, выходившей на улицу. Другая, со стороны двора, их не беспокоила, хотя двор открывал наружность не хуже улицы. Но двор, дома, видимые со двора, пустырь и все, что к нему прилегало, они приняли и включили в свой мир. Для этого не требовалось обносить двор бетонным забором, забором стали сами дома. С другой стороны этого не было. «Они пробуют вычеркнуть все». Он помнил свои слова, хотя произнес их давно. «Все, кроме себя и своей территории. Они не желают знать ничего, кроме того, что есть Дом. Это опасно». Лось засмеялся и сказал, что он преувеличивает.
«Они прекрасно знают, что такое наружность, и как она выглядит. Они выезжают в летние санатории каждый год. Они с удовольствием смотрят фильмы».