— Барт, ложись лучше в постель, — сказал я.
Но Барт будто и не слышал меня.
ВРАТА АДА
Я знал, я точно знал, что Джори будет подглядывать за мной: что там я еще выдумал? Притворился, будто я не замечаю его. Как только в его комнате погас свет, я выкрал последние страницы маминой рукописи. Я знал, что это конец, потому что внизу она написала свои инициалы и адрес.
Даже не знаю, почему я заплакал. Малькольм не стал бы жалеть их с братом. Мне надо стать жестоким, непреклонным, чтобы ничто не трогало меня до слез.
Наступило утро, и я пошел на кухню. Там мама с Эммой готовили тесто, болтали о пирогах, обсуждали хозяйственные проблемы. Женщина думает, что ее козни могут пройти незамеченными. Что ей все сойдет с рук. Как бы не так.
Я сидел на полу, согнувшись, так что колени у меня доставали до подбородка. Руками я обхватил себя. Какие костлявые у меня руки. День ото дня костлявее. Я поочередно глядел то на маму, то на папу, думая о том, что у них в мыслях, и думают ли они когда-нибудь обо мне. А также о том, что они совершают.
Я закрыл глаза. И представил себе маму, такую, какой она была до того, как сломала колено. Прошлым летом, когда я вышел из госпиталя и у меня была бессонница, я однажды забрался ночью в кухню, чтобы пошарить в холодильнике, пока никто не видит. Мне тогда хотелось, чтобы все обеспокоились, отчего это я не ем днем. Я уже стащил было холодные куриные окорока, как услышал шорох, и тут мама, танцуя, вплыла в гостиную, а вслед за нею вошел папа. На маме была короткая белая туника. Они не заметили меня: мама напевала, а папа обычно никого, кроме нее, не видел.
Она выглядела в своей тунике очень привлекательно. Она танцевала и флиртовала с Крисом, который тихо стоял в тени и наблюдал. Она то тянула его за галстук, то вытаскивала его на середину комнаты, поворачивая направо-налево; она старалась заставить его танцевать тоже. Но вместо этого он схватил ее в охапку и поцеловал. Я услышал звук поцелуя! Ее руки обхватили его шею. Я замер и глядел, как он расстегивает все эти маленькие крючочки, на которых держалась туника. Она соскользнула и упала к ее ногам, и на ней больше ничего из одежды не оказалось, кроме белых балетных тапочек, которые он тоже стянул с нее. Голая. Он раздел ее. Потом он поднял ее на руки, и, не отрывая своих губ от ее, понес ее в спальню — и при всем этом он был ее братом.
Ничего удивительного в том, что Джон Эмос пророчил им наказание. Они заслужили. Блудница! Сука! Греховодники, в которых течет моя кровь. Они не спасутся. Они будут гореть в огне, гореть, гореть, как мой родной отец по имени Бартоломью Уинслоу.
Я прочел ее историю, ее повесть. Я узнал, какие плохие бывают матери. Прятать своих детей, заставляя их играть на чердаке в пыли, в жаре и духоте летом, в пронизывающем холоде зимой! И все эти годы быть запертыми, избиваемыми, голодными. А эти прекрасные, золотые мамины волосы, испачканные грязью и пылью чердака…
Я ненавидел Малькольма, который так подло относился к своим собственным внукам. Я ненавидел эту старую леди, жившую по соседству, которая отравляла мышьяком сладости для детей. Что за сумасшедшая? Может быть, и моя бабушка кладет мышьяк в мои печенья, мороженое, пироги? Я содрогнулся и почувствовал тошноту. Отчего ее не забрала полиция и не держала, пока электрический стул сделал бы свое дело: она сгорела бы, сгорела, сгорела…
Нет, шептал мне какой-то внутренний голос, красивых женщин не сжигают на электрическом стуле, умные юристы объявляют их сумасшедшими и запирают их от мира в прекрасных дворцах, далеко в зеленых горах. Эта самая женщина, которую каждое лето навещал в сумасшедшем доме мой папа, значит, она и есть мать мамы. Да, грехи папы и мамы видны небу! Бог должен покарать их, а если он этого не сделает, то Малькольм убедится, что это сделаю я.
Я пытался заснуть этой ночью, но тщетно — все думал, думал. Папа на самом деле брат мамы, значит, он мой дядя и дядя Джори. Да, мама, ты совсем не ангел и не святая, как думает Джори. Ты учишь его, как вести себя с девочками, например, с Мелоди, но в то же время ты уходишь в спальню со своим братом и запираешь дверь. Ты приказываешь нам не входить без стука, если дверь заперта. Позор, позор! Частная жизнь, говоришь ты нам, надо уважать частную жизнь, уважать то, что брат и сестра никогда не должны совершать. Инцест!
Они порочны оба. Они так же порочны, как и я бываю иногда. Так же порочно хочет Джори поступить с Мелоди, с другими девочками — заниматься теми же постыдными вещами, что и Адам с Евой после того, как вкусили от яблока. То самое, о чем мальчишки шепчутся в курилках. Не хочу больше с ними жить. Не хочу любить их.
Джори тоже знает. Я уверен, что Джори тоже что-то знает: он стал таким же сумасшедшим, как я, вернее, как мама считает меня. Но я понемногу умнею, набираюсь разума. Как Малькольм, Дети таких грешных родителей должны страдать, как я уже страдаю, как теперь страдает Джори. Синди тоже будет расплачиваться за них, даже если она пока ничего и не поймет во взрослом слове «инцест».
И все же: почему я молю Бога, чтобы завтра никогда не наступило? Что такое будет завтра? Отчего мне хочется умереть сегодня ночью, чтобы не совершить что-то худшее, чем «инцест»?
Еще завтрак надо съесть. Ненавижу эту еду. Отвратительно. Я тупо глядел на скатерть, которую я неизбежно через минуту залью, уронив что-нибудь. Джори выглядел таким же потерянным, как и я.
Дни шли, приходили и уходили, все чувствовали себя несчастными. Папа выглядел больным. Я подозреваю, что он догадывался, что нам все известно, и мама догадывалась тоже. Ни тот, ни другая не смотрели нам в глаза, не отвечали на вопросы Джори. Я не задавал вопросов. Однажды я услышал, как мама стучит в закрытую дверь комнаты Джори:
— Джори, пожалуйста, впусти меня. Я знаю, что ты слышал наш разговор с мадам — позволь мне объяснить тебе. Когда ты поймешь, ты не станешь нас ненавидеть.
Он станет ненавидеть вас. Я прочел проклятую книгу до конца. Несправедливо было лишить нас достойных родителей.
На День Благодарения старая карга мадам Мариша вновь посетила нас. Наверняка она не получала никакого приглашения, мама бы ей не послала. Я думал, она сожрет глазами папу, пока он совершенно молча разрезал индейку; и маму, у которой глаза были «на мокром месте». Она плакала! Это послужит ей уроком. Я не люблю индейку, цыпленок лучше. Папа спросил, какое мясо я предпочитаю: темное или светлое. Я усмехнулся: его голос был такой сиплый, будто у него простуда, и отвечать не стал. Никакой простуды у папы никогда не бывало.
Только Эмма казалась счастливой, да Синди — проклятая Синди!
— Ну, что ж, — сказала Эмма, широко улыбаясь, — время возблагодарить Создателя за все блага, которые он дал, и особенно за малышку дочку, которая в этот раз сидит за общим столом!
Я весь закипел от этой фразы.
Папа молча взял в руки нож и вилку без улыбки, поглощенный чем-то своим, и забыл дать мне обещанный кусок. Я взглянул на маму: она была расстроена, но все еще старалась сделать вид, что все идет хорошо. Она съела куска два, а потом выскочила из-за стола и выбежала из столовой. Послышался звук хлопнувшей двери, ведущей в ее спальню. Папа встал и извинился, сказав, что нужно проследить за маминым самочувствием.
— Бог мой, что с вами во всеми случилось? — спросила Эмма, в то время как проклятая мадам Мари-ша продолжала молча сидеть, хотя тоже выглядела мрачно.
Она все это устроила. Я с ненавистью смотрел на нее; но свою родную бабушку я ненавидел еще больше, я всех ненавидел, в особенности Синди. Да еще эта Эмма: она ведь тоже взяла грех на душу, укрывая весь этот разврат, который происходит прямо перед ее длинным носом. А Джори пытался шутить и улыбаться, развлекая Синди, чтобы она тоже смеялась. Но я-то знал, что внутри он страшно страдает, так же, как страдал я, оплакивая своего родного отца, погибшего в том дьявольском огне. А может быть, Джори тоже оплакивал своего отца, которого мама в действительности никогда не любила, потому что у нее в сердце всегда был ее брат?
Мне бы хотелось этого не знать. Чего ради мама начала писать эту книгу? Я никогда бы не поверил россказням Джона Эмоса, потому думал, что он притворщик, лгун, как и я. А теперь-то я знаю, что он единственный, кто уважает меня, кто рассказал мне правду.
Всхлипывая, я встал из-за стола, взглянул на Синди, сидевшую у Джори на коленях и смеявшуюся над какой-то игрушкой, которую он ей подарил. Мне никогда ничего не подарят. Никого у меня нет, кроме черной лгуньи-бабушки… никого.
А потом наступило воскресенье, мама повеселела. Может, она надеялась, что мадам Мариша собирается оставить нас и уехать на Восток? Внезапно я увидел, что мама такая же мечтательница и притворщица, как и я, как и папа; недаром они вместе столько лет изображали счастливый брак.
Я спрятался за открытой дверью ее спальни и смотрел, как она молится, стоя на коленях. Молча. Разве Бог слышит ее, если она ничего не говорит?