Но сейчас уже и вопроса не было о какой-нибудь новой доске: Габриель сходил с лестницы, и по его виду нельзя было заметить, что он сокрушен.
– Ну что, очень плохо? – спросил Луи, остановившись около филодендрона.
– Врач не вдавалась в подробности, – ответил Габриель. – Множественные переломы: обе ноги, руки, четыре ребра. Алина, как мумия, вся в гипсе, в повязках. Но я не очень долго тревожился. Она сразу принялась мне шептать: Я не смогла сделать как лучше. Пусть Луи меня извинит. Ведь это принесло бы ему такую экономию. Затем добавила: Он бы смог тогда обвенчаться в церкви. Но самое удивительное, что Алина даже не так перепугана той опасностью, которой она подверглась, как той, которая угрожала бы ей, если бы эта история произошла с тобой.
– Вся она в этом! – сказал Луи, утомленно упав в кресло.
– Ее хватило, – возобновил свой рассказ Габриэль, – чтобы расписать это самыми тщательным образом: Предположи, что его бы убило... Ко мне вернулись бы дети, но на какие средства мы стали бы жить? Его дом оплачен только на треть, жена имеет право на половину наследства, маленький сын – на десятую долю... Затем Алина представила себе, что было бы, если бы вследствие подобной катастрофы ты пережил Одиль. И дважды даже спросила меня: Как ты думаешь, он бы вернулся ко мне? И добавила: Наверно, я так глупа, что согласилась бы на это!
Луи отвернулся от Габриеля, и тот со значением произнес:
– Понимаешь ли ты, что со временем вашего развода Алина порой находится на грани безумия? Невроз покинутых – такой ведь существует. И даже столь сильный шок ничего не изменил.
– Перед детьми, – сказал Луи, – все же можно было бы...
Он не нашел определения, попробовал отвлечься, наблюдая посетителей, проходящих на цыпочках от двери к лифтам; такой тихий шаг бывает у тех, кто часто посещает церкви и больницы.
– Розу и Ги я оставил на улице, – сказал Габриель. – Предупредил, чтоб вошли, как только их позовут.
– Это не вызовет трудностей... для Розы? – спросил Луи, немного запнувшись.
– Никаких, – ответил Габриель. – Алина даже прошептала: Я считаю все это просто удачей. Конечно, я не могла и предполагать, что такой трюк поможет мне свидеться с девочками, а то бы я проделала это раньше. Агата заходила ко мне вчера вечером после звонка от Розы...
– Как! – воскликнул ошеломленный Луи. – Но ведь Роза была вместе со мной в Камблу.
– Если я правильно разобрался, – сказал Габриэль, – Розе известен номер телефона, по которому можно в срочных случаях вызвать Агату. Это она предупредила сестру, а также и Леона – ведь он был в Бове на практике.
Габриель догадался, почему Луи оторопел. Сидя на ручке того же кресла, он наблюдал за своим другом чуть снисходительно, но с долей иронии, как это было ему свойственно. В сущности говоря, вдовец Габриель завидовал этому разведенному мужу, еще не разобравшемуся, как вести себя со своими близкими, запутавшемуся в конфликтах, но уверенному, что он никогда не останется в одиночестве.
– Какая же скрытная! – проворчал Луи.
Он нашел нормальным – и даже достойным, – что Роза, узнав о несчастном случае, побледнела и с отчаянием проговорила: Я не должна была так долго не ходить к маме. Он понял также, почему она не могла есть за завтраком. Впрочем, как и Ги. Он допускал, что Роза чувствовала себя виноватой и поэтому как-то странно поглядывала на отца. Но он не мог, однако, понять зачем она с такой поспешностью помчалась в деревню, заявив, что ей якобы необходимо отменить свое участие в молодежной встрече. Уж эта ложь была ни к чему, да и тайна тоже.
– Ну что ты так расстраиваешься, – сказал ему Габриель. – Когда родители постоянно действуют в одиночку и то один, то другой повторяют: Не говори отцу! Смотри, не проговорись маме! – нечего удивляться потом, почему дети стали скрытными. Твои ребята договорились между собой, что в тяжелых обстоятельствах они будут действовать во взаимном согласии, и мне это кажется весьма похвальным. Роза не обязана делиться с тобой всем лишь потому, что она уже сделала выбор – решила жить с тобой. Ты получил преимущество перед Алиной. Однако мать есть мать, вот почему Роза, не желая обидеть тебя, сочла нужным кое о чем умолчать...
Луи разозлился. Этого любителя поучений прерывать бесполезно, а он продолжает, валя все в одну кучу и утверждая, что число бед превысило всякую меру, что сама Четверка это хорошо поняла, что несчастье помогло их матери вернуть себе хотя бы часть того, что она потеряла, что есть в этом своя справедливость, что такова мудрость жизни и что Алина, естественно, не станет сразу ангелом после всего пережитого, но было бы лучше избежать... Все это были доводы разумные, но произнесенные невыносимо наставническим тоном, и у того, кто сам уже во всем этом убедился, они могли вызвать только раздражение. Наконец-то Габриель встал с кресла, подтянул брюки.
– Я пойду позову детей. Медсестра разрешила им повидаться с матерью минут десять, и я считал необходимым оставить их наедине с Алиной.
Когда Габриель вернулся, Луи опять беспокойно ходил от одного цветочного горшка к другому. Он заметил, что у Розы заплаканное лицо, и, не поняв, уязвлен он этим или нет, взял ее за руку.
– Если будешь звонить сестре, – сказал Луи, – передай ей, что я тоже не прочь ее повидать, но не собираюсь ради этого калечить себя.
18 ноября 1972Алина, прихрамывая, подходит к высокому трюмо, с трещиной в одном углу. Как она ни пыталась храбриться, повторяя, что легче справляется со сломанными костями, чем со сломанной судьбой, что боль физическая предпочтительней, чем душевная, боли в суставах и злоба крепко сплелись в ней, и сердечные переживания и передвижение оказались одинаково мучительными. Украшенное красной розой (искусственной, ибо живые розы и особенно воспоминания, которые они вызывают в душе, – увы! – так недолговечны), ее черное шелковое платье (шелк тоже искусственный, как и роза) выразит ее суть лучше всего. Платье, ниспадающее до пола, в хорошо драпирующихся складках, просторное, прямое, как бы скрадывает ее беды: недостатки фигуры, нехватку денег, радостей и надежд; платье подчеркивает ее непримиримость, выражение лица, словно матери Гракхов – Корнелии, а эти отливающие сединой локоны живо напомнят тому, кто любит красить шевелюру, молодиться, носить яркие галстуки, что его пятьдесят тоже не за горами. Я безропотно покорилась, мсье; я (как вы говорите) смирилась; я сейчас беспомощна и полностью завишу от вас. Но и вы зависите от меня, ибо вам придется кормить меня до самой смерти; а вот в такой день, как сегодня, о котором вы наверняка никогда не вспомните, я готова в этом поклясться, который мы могли бы праздновать вместе, отмечая разом два праздника, вы всего лишь отец детей от первого брака. Пригласительный билет видели, а? "По случаю свадьбы их детей мадам Коланж и мадам Ребюсто будут принимать гостей 18 ноября с трех часов дня в залах гостиницы «Сплендит»., . Конечно, вам, мсье, придется кое-что заплатить по счету. Но приглашающая держава – я, мать жениха. И вдруг Алина крикнула:
– Ты когда-нибудь прекратишь драть мне чулки?
Кот номер один, серый, самый пушистый, самый мурлыка, самый резвый, отцепился от ее шуршащей юбки и помчался по комнате, чтобы на мгновение заняться бахромой от ковра, а потом не упустить случая воспользоваться открытой дверью, чтобы, совсем как Агата, удрать бродяжничать. Алина прошла несколько шагов, чтобы погладить кота номер два, черного, безучастного, загадочного и более близкого по чертам характера к Леону, и заодно глянула на стенные часы – большая стрелка уже перешла половину.
– Что же он там делает? – спросила Алина вслух.
Она разглядывала фотографии Леона: вот он младенец, затем малыш, мальчишка, школьник, подросток, старшеклассник, студент, стажер и под конец тот, кто с минуты на минуту должен появиться – помощник фармацевта, в военной форме медицинской службы; все девять фотографий в ряд прикреплены кнопками к стене, а под ними по старшинству разместилась серия снимков Агаты, затем – Розы, а потом уже Ги; в раннем детстве все они чем-то напоминали обоих родителей; с годами сходство определялось, и выступало что-то свое, почти не связанное ни с Луи, ни с Алиной. – Как вы торопитесь жить, – сказала мать. На этот раз обратила свой взгляд влево, на другой привычный ей образ, существовавший до ее детей, до нее самой, прежде ее родителей и не так давно занявший видное место в ее доме: это была фигура Христа, грубо вырезанная ножом на куске яблоневого дерева, Христа, скрючившегося, истерзанного пытками, вжавшегося в свой крест и жадно вдыхающего впалым открытым ртом – увы! – не ладан, а острый запах, оставленный кошками, смешавшийся с приторным ароматом дешевых духов их хозяйки. Он, Христос, без сомнения, знал, что хозяйка дома отнюдь не набожна и что он в опале за то, что допустил, с той поры как перестал висеть над кроватью своего покойного верного слуги мсье Ребюсто. Но он знал также, что страдание объединяет и что здесь, у этой разведенной против своей воли жены, которой не удалось снова выйти замуж, которая не нарушает закон, он служит подтверждением того, что должно было быть; он служит ей самозащитой.