Помнишь, как мы с тобой играли в прятки? Я прятался за сколоченные Моим отцом табуреты, за мешки с зерном, за огромные кувшины с вином и маслом, стоявшие близ порога. Ты говорила: где же Ты, мое солнце, где же Ты! И оборачивалась, и щурилась, потому что солнце било в окно, а ты не видела Меня.
Но знал Я: ты видела Меня сердцем, и солнце на самом деле было — сердце твое.
А потом Я выбегал из-за кувшина с маслом, и ты кричала: ах, вот птица вспорхнула у меня из-под ног, она клюет наше зерно! И Я смеялся, а ты радостно кричала: нашла, нашла! И Я бросался в твои руки, в твои колени, как в теплую, пресную воду родного озера, насквозь просвеченную солнцем золотым.
Солнце путалось у тебя в волосах, играло со смуглой, высокой шеей твоей, пятнами кипящего масла брызгало на лицо, на грудь Мою. И ты обнимала и целовала Меня, будто увидела после долгой разлуки, и подхватывала на руки Меня, и подбрасывала высоко в воздух Меня, хоть Я уже большой и тяжелый был, — но ты была Мать, и для тебя тяжести Моей не существовало.
А теперь… Дадут ли Они тебе Меня снять с Креста?
Дадут ли Они тебе Меня похоронить?
Дадут ли Они тебе обмыть и оплакать Меня, как подобает по обычаю, по родному обряду? И поднимешь ли ты Меня на руки, мертвое, тяжелое, как доспехи иноземного воина, тело Мое, и поцелуешь ли маленькую, плачущую, еще живую душу Мою?
Я лежу так, поджав колени к подбородку, согнувшись, как червяк.
Я — еще — не родился.
Я — скоро — рожусь.
Я — рожусь в Мир Иной, в жизнь Иную, в жизнь Бесконечную.
Но никто об этом не знает.
Так предсказано; но Мне сейчас так больно, так темно и непроглядно, что я — на миг, равный вздоху — внезапно — этому — не верю.
Я никогда не рожусь в Другую жизнь.
Я — никогда — не воскресну.
Нет, негоже так думать Мне!
Мне, Сыну Человеческому…
Почему же Я так думаю? Почему — чувствую — так?!
Потому что здесь, на сырых, покрытых плесенью камнях, на дне смрадной темницы, Я чую вечный мрак могилы, и Я целую, вдыхаю до дна разбитых, располосованных легких безумное отчаяние Свое.
И так, вот так чует свою смерть каждый живущий на Моей земле; и так, вот так он верит и не верит, ждет и не надеется, а как же и кого же он тогда — любит?
Я люблю тебя, Мать. Я так люблю тебя. Но прости меня. Ты никогда не носила украшений, драгоценностей; но вот тебе будет подарок, приношенье от Меня, брошенного на пол вонючей темницы.
Гляди, кровь запеклась на ладони. Она стала твердой, как камень. Как красная яшма. Как морской сердолик. Как винно-алый турмалин. Может, это в камень не кровь сгустилась, а вино, наше вино, что мы с тобой чудесно сотворили на веселой деревенской свадьбе в солнечной Канне. Ты спросила Меня тогда: что будем делать, сынок? Вина ведь уже нет у празднующих, выпили все. И ты помнишь, что Я ответил тебе? Я помню. Я сказал тебе: Мать, да ведь не пришел еще час Мой. Но, если ты хочешь…
И Я улыбнулся тебе. И ты улыбнулась Мне.
И захотел Я зарыться лицом, щеками, губами в румяные, смуглые щеки твои, в сгибы гибких и теплых рук, в теплые складки струистой ткани.
И именно в этот миг, когда мы с тобой счастливо улыбались друг другу, вода в огромных глиняных кувшинах стала вином. И ты поняла это, и глаза твои заблестели. И ты поцеловала Меня глазами — так ты всегда целовала Меня, чтобы Я помнил: ты — со Мной.
Вино, вино любви и свадьбы…
А ученикам Я сказал: пейте кровь Мою всегда, все, во все времена, в воспоминание Мое и в искупление свое.
Люди, что и зачем вы сделали со Мной?
Я лежу в утробе Тьмы, и Тьма беременна Мной. А Я думал — буду лежать в утробе Света.
…Воинам разрешали, каждому, ударять Его и плевать в Него; и солдаты с удовольствием, с радостью это делали — как будто были дети малые, жестокие, и вот детям разрешили забить до смерти кого-то живого — неважно, кого: полевого зверька, ягненка, козу, змею, собаку или человека, — и вот каждый из воинов подходил, размахивался и бил, и каждый — подходил и плевал, и на лицах у солдат светилась даже не злобная — довольная, сытая радость: уж я покажу тебе, преступник! Уж я тебя… я тебе!..
И замахивались. И опускался кулак, закованный в медные листы лат. И опускалась плеть.
И поднимались глаза Того, что шептал им в довольные, сыто смеющиеся лица искровяненными губами: спаси их, Боже, Боже Мой, ибо не ведают, что творят.
— Нет, ведаем! — крикнул Ему в лицо один из солдат, высокий и могучий в плечах, с лицом мясника на рынке: он услышал Его шепот. — Ведаем, не ври нам! Знаем все про тебя! Ты преступник! Ты подстрекал народ! Ты… да ты другой веры! Не нашей! Ты — неверный!
Радостно засмеялся, смакуя свою догадку.
— Да, да! Ты — неверный!
И ударил Его наотмашь, сильно, кулаком по голове.
Голова Его покачнулась — Он был привязан к столбу, руки заломлены за спиной, перехвачены туго толстой веревкой. Стоял на коленях. Голова качнулась, как мертвая, и ударилась о столб. И Он прошептал так тихо, чтобы уже никто, никто не услышал Его: «По вере вашей воздастся вам».
А потом, устав Его бить, отвязали Его от деревянного столба и отвели на всю ночь в темницу. И Он не мог там, в темнице, ни сидеть, ни лежать, ни стоять; наконец улегся на бок, скорчился, обхватил разбитые колени свои и стонал так: «Господи, не оставь Меня в последний час Мой. Господи! Не оставь».
А утром, утром, ранним солнечным утром…
Скалились не лица — а морды зверей. Господи, благослови зверей! Они добрее, чище, милосерднее людей. Голодный зверь загрызет тебя, да. Но он голод свой насытит, а люди насыщают — что? Глядят на кровь и становятся сыты и пьяны от текучего, алого вида ее?
Что такое кровь одного человека для другого? Что такое жизнь одного человека для другого? Зачем один человек у другого хочет жизнь отнять? Хочет гвоздями, корявыми, громадными, жизнь к дереву прибить, чтобы кровь потекла — и вытекла вся, вместе с жизнью?
А толпа глядела бы на это, глядела… кто хохотал, кто плакал…
И смех и рыданье сливались бы в одно. Где между ними разница, если все равно мы все умрем?
Морды зверей склонялись над Ним, обнажали в ухмылках зубы, — а лица людей поодаль были залиты светлой, как жемчуг, соленой, как море, влагой. Он уже не слышал, не различал криков, обид, глумления, слезных возгласов, стонов отчаяния. Нет разницы между тем и этим; потому что сейчас все сравняет смерть, она все сровняет с землей. И не о чем будет спорить и сожалеть; и не о чем сокрушаться.
«Смерть, какая она? На что похож ее лик? Я хочу принять ее смиренно, но удастся ли Мне это?»
Сухая земля сбивалась в комья под потными ступнями, и комья эти вонзались в кожу, как иглы. В пятки впивались, как гвозди, белые острые камни. Белые острые камни, да где же Я? А, да, Я — в горах.
Вот они, горы, надо Мной. Сияющие… далекими, равнодушными снегами…
Он сначала сгорбился невыносимо, потом попытался разогнуться под тяжестью креста. Вдруг тяжесть куда-то исчезла. Чье-то, чужое, потом пахнущее, сильное плечо подставилось под деревянную плаху, взяло, приняло на себя неподъемное бревно.
Крики солдат усилились. Потом смолкли, и стало тихо.
Он слышал только сопение, хриплое дыхание волокущего крест рядом с Ним, в подмогу Ему, и чувствовал — ноги идут, еще идут, еще загребают воздух, еще перебирают по шажку землю, как пальцы — книгу, разворачивая свиток с ароматом ладана и смирны.
Ладан… смирна… что они еще подарили Ему?.. волхвы…
Да, золото еще… много золота… Мать говорила… золотые кольца, нанизанные на шелковую нить, будто рыба — на кукан, золотые подвески царские… золотые небесные диадемы… маленькую золотую корону — как раз на темечко, на родничок младенца… Мать говорила, волхвы сказали: мы цари Востока, но этот мальчик твой — Царь Царей, он будет Царь над всеми нами, над народами всеми, и вот Ему — корона…
Где все это злато, где?..
Где все злато мира, что Искушавший Его в пустыне хотел бросить, швырнуть к ногам Его…
Мать все, все раздала… Ни к чему оно ей было, ведь Он возрос мужчиной, а не женщиной, любящей все блесткое, сладкое, златое… Раздала — сестрам, дочерям… родне…
А Его детскую царскую корону кому подарила?.. Да, да… Марии, ученице Его…
Он с трудом, с хрустом повернул шею, и перед лицом пронесся ворон, задел Его скулу ночным крылом. Вот как: Он крестился — к Нему голубка прилетела, а умирать идет — вот он, ворон, тут как тут. И вот они, три Марии. Мать Его… ученица Его… и еще это детское лицо, большеглазое… Мария, сестра Марфы и Лазаря, вынутого Им из мрака и смрада могилы. Мария, ты вынешь Меня из могилы Моей?!
И глаза этой девочки, с зареванным лицом, послушно отвечают Ему: да, я приду к Тебе, Господь мой! Но Ты же не умрешь! Не бойся! Ты же… Ты же…
Если девочка плачет так горько — значит, она сама не верит в то, что молча, глазами, кричит Мне.