– Малютка Беркай сейчас отравится, потому что я насыпал яду в его чашку…
Жарри забавлялся робостью Беркая, и ему доставляло удовольствие смущать его. Но Беркай не боялся Жарри. Он пожал плечами и спокойно допил свою чашку.
– Кто это? – спросил Бернар.
– Как! Ты не знаешь автора "Короля Юбю"?
– Не может быть! Это Жарри? Я принял его за лакея.
– Ну что ты, – немного обиженно сказал Оливье: он гордился своими знаменитостями. – Приглядись к нему получше. Разве ты не находишь, что он необыкновенен?
– Он из кожи лезет, чтобы казаться таким, – сказал Бернар, который ценил только естественность, хотя относился с большим уважением к "Юбю".
Начиная от традиционного жокейского костюма, все в Жарри было нарочито; особенно его манера говорить, которой изо всех сил подражали некоторые «аргонавты»; манера, заключавшаяся в отчеканивании слогов, изобретении странных слов, причудливом коверкании некоторых других; но нужно признать, что только Жарри удалось добиться этого голоса без тембра, без теплоты, без интонации, без выражения.
– Когда узнаешь его ближе, уверяю тебя, находишь очаровательным, – сказал Оливье.
– Предпочитаю не знакомиться с ним. У него зверский вид.
– Это у него напускное. Пассаван думает, что в глубине души он очень нежен. Но он сегодня дьявольски пил: не воду, уверяю тебя, и даже не вино: только чистейший абсент и крепкие ликеры. Пассаван боится, как бы он не выкинул какого-нибудь фортеля.
Вопреки его желанию имя Пассавана то и дело навертывалось ему на язык, и тем упорнее, чем больше он стремился его избегать.
Раздраженный неумением владеть собой, словно человек, сам себя загнавший в западню, Оливье переменил тему:
– Тебе следует поговорить немного с Дюрмером. Боюсь, что он в смертельной обиде на меня за то, что я отбил у него редактуру «Авангарда»; но это не моя вина; я не мог поступить иначе и должен был дать свое согласие. Постарайся растолковать ему, успокоить его. Пасс… Мне сказали, что он просто взбешен от гнева на меня.
Он споткнулся, но на этот раз не упал.
– Надеюсь, что он взял обратно свою рукопись. Не люблю того, что он пишет, – сказал Беркай; затем, обращаясь к Профитандье: – Но вы, мсье, я думаю, что…
– Не называйте меня, пожалуйста, мсье… я отлично знаю, что у меня громоздкая и смешная фамилия… Если я буду писать, то придумаю себе псевдоним.
– Почему вы ничего нам не дали?
– Потому что у меня не было ничего готового.
Оливье, оставив своих друзей, подошел к Эдуарду:
– Как мило с вашей стороны, что вы пришли! Я не мог дождаться встречи с вами. Но мне хотелось увидеться с вами где-нибудь в другом месте… Сегодня днем я заходил к вам. Вам передали? Я был очень огорчен, что не застал вас дома, и если бы знал, где можно вас найти…
Он был приятно поражен, что ему удалось найти такой непринужденный тон: ведь еще недавно волнение, охватывавшее его в присутствии Эдуарда, лишало его речи. Он обязан был этой непринужденностью – увы! – банальности своих слов, а также выпитому вину. Эдуард с грустью это констатировал.
– Я был у вашей матери.
– Я узнал об этом, придя домой, – сказал Оливье, которого больно резануло «вы» Эдуарда. Он думал, как бы сказать ему об этом.
– И в этом обществе вы собираетесь жить? – спросил Эдуард, пристально на него глядя.
– О, я не поддаюсь его влиянию!
– Вы вполне в этом уверены?
Это было сказано таким серьезным, таким нежным, таким братским тоном… Оливье почувствовал, что его уверенность поколеблена.
– Вы находите, что мне не следует водиться с этими людьми?…
– Не со всеми, пожалуй, но с некоторыми из них, конечно.
Оливье принял это множественное число за единственное. Ему показалось, что Эдуард имеет в виду исключительно Пассавана, и это было, на его внутреннем небе, как бы ослепительной и болезненно ранящей молнией, рассекавшей тяжелую тучу, которая уже с утра грозно сгущалась в его сердце. Он любил Бернара, любил Эдуарда, любил слишком сильно, чтобы перенести их неодобрение. Подле Эдуарда в нем загоралось все, что в нем было лучшего. Подле Пассавана пробуждались самые худшие инстинкты; он это теперь сознавал; да и переставал ли когда-либо сознавать? Но разве его ослепление в обществе Пассавана не было добровольным? Его признательность графу за все, что тот сделал для него, обращалась в озлобление. Всеми силами души он отрекался от Пассавана. То, что он увидел, окончательно исполнило его ненависти к нему.
Пассаван, наклонившись к Саре, охватил рукой ее талию и проявлял все большую и большую настойчивость. Осведомленный о грязных сплетнях по поводу его отношений с Оливье, он пытался дать наглядное доказательство их необоснованности. И, чтобы еще больше обратить на себя внимание, он решил добиться от Сары согласия сесть к нему на колени. Сара до сих пор оказывала очень слабое сопротивление, но взгляды ее искали взглядов Бернара, и когда она их встречала, то улыбалась, как бы говоря ему: "Посмотрите, что можно позволить со мной".
Однако Пассаван боялся действовать слишком поспешно. Ему не хватало практики. "Если только мне удастся убедить ее выпить еще немного, я рискну", – говорил он себе, протягивая свободную руку к бутылке Кюрасао.
Оливье, наблюдавший за ним, предупредил его движение. Он схватил бутылку, просто чтобы отнять ее у Пассавана; но в этот момент, он вообразил, что ликер придаст ему больше храбрости; храбрости, в которой он как раз ощущал недостаток и которая была нужна ему, чтобы громко высказать Эдуарду жалобу, наворачивавшуюся ему на язык:
– Стоило только вам…
Оливье наполнил свою рюмку и залпом выпил ее. В этот момент он услышал, как Жарри, бродивший от группы к группе, сказал вполголоса, проходя мимо Беркая:
– А теперь мы пристрелим малютку Беркая.
Беркай резко повернулся к нему:
– Повторите вслух, что вы сказали.
Жарри был уже далеко. Обогнув стол, он повторил фальцетом:
– А теперь мы пристрелим малютку Беркая. – Затем вытащил из кармана большой пистолет, который «Аргонавты» часто видели у него в руках, и стал целиться.
Жарри пользовался репутацией отличного стрелка. Раздались протестующие возгласы. Никто не был уверен, что в его теперешнем состоянии опьянения он сумеет удержаться в пределах шутки. Но Беркай решил показать свое бесстрашие, взобрался на стул и, заложив руки за спину, принял наполеоновскую позу. Он был немного смешон; кое-кто действительно засмеялся, но смех был мигом заглушён аплодисментами.
Пассаван торопливо сказал Саре:
– Это может плохо кончиться. Он совершенно пьян. Спрячьтесь под стол.
Де Брусе пытался было удержать Жарри, но тот, вырвавшись, в свою очередь, взобрался на стул (тут Бернар заметил, что он был обут в лакированные бальные туфли). Оказавшись прямо против Беркая, Жарри протянул руку и стал целиться.
– Потушите свет! Живее! – крикнул де Брусе.
Эдуард, стоявший у двери, повернул выключатель. Сара встала, повинуясь приказанию Пассавана; едва только наступила темнота, она прижалась к Бернару, чтобы потащить его с собою под стол.
Раздался выстрел. Пистолет был заряжен холостыми. Но все же послышался чей-то крик: пыж угодил Жюстиньену прямо в глаз.
Когда снова был дан свет, все пришли в восторг от выдержки Беркая, который по-прежнему неподвижно стоял на своем стуле, все в той же позе, и разве лишь немного побледнел.
С супругой президента де Брусе сделалась истерика. Кругом все засуетились.
– Каким нужно быть идиотом, чтобы устраивать подобные развлечения!
Так как на столе не было воды, то Жарри, сойдя со своего пьедестала, намочил в вине носовой платок и в знак извинения принялся растирать виски госпоже де Брусе.
Бернар оставался под столом только мгновение; как раз столько времени, чтобы почувствовать на своих губах страстный поцелуй горячих губ Сары. Оливье последовал за ними, из дружбы, из ревности… Опьянение пробудило в нем то отвратительное чувство, которое он так хорошо знал, – боязнь остаться незамеченным. Когда он вылез из-под стола, голова у него немного кружилась. Тут он услышал восклицание Дюрмера:
– Поглядите-ка на Молинье! Он труслив, как баба.
Это было слишком. Не сознавая хорошенько, что он делает, Оливье с поднятой рукой бросился на Дюрмера. Ему казалось, что он производит движения во сне. Дюрмер от удара увернулся. Как во сне, рука Оливье встретила лишь пустоту.
Смятение сделалось всеобщим, и в то время как одни хлопотали подле госпожи де Брусе, которая продолжала жестикулировать, издавая пронзительный визг, другие окружили Дюрмера, кричавшего: "Он даже не прикоснулся ко мне! Он даже не прикоснулся ко мне!.."; третьи – Оливье, который с пылающим лицом собирался броситься еще раз, так что стоило большого труда его успокоить.
Прикоснулся к нему Оливье или нет, Дюрмер все равно должен был считать себя получившим пощечину; это старался растолковать ему Жюстиньен, растиравший свой обожженный глаз. Это был вопрос чести. Но Дюрмер обращал мало внимания на уроки чести, преподаваемые ему Жюстиньеном. Он упорно повторял: