Подушки, что были прислонены к стене, как бы создавали вид дивана. Нина яростно, пожалуй, даже агрессивно сбросила их на пол. Откинула также на пол какое-то покрывало…
Но расстёгнута всё ещё была только верхняя пуговица блузки.
И вдруг вся ярость и агрессия ушли. Они лежали абсолютно нагие, расслабленные поверх простыни, будто всё уже позади. Что их остановило? То ли «а помнишь», то ли… Впрочем, на молодость, неумелость ссылаться уж не приходилось. Вообще-то, в молодости всё наоборот. Всё так стремительно. Только успей раздеться. А порой и не дожидаешься, когда все одежды улетят подальше. А тут на тебе. И никакого безумства. Так безумство-то прерогатива лишь любви. Секс — это ещё не любовь. Любви без безумств нет.
Немного полежав, Нина, не поднимаясь, не поворачиваясь к нему, продолжая глядеть в потолок, стала то ли гладить его по груди, по животу, то ли шарить в поисках главного. А чего шарить-то. Известно, что где. Не спрячешь, тем более что в ответ на действия её рук, искомое стало в высшей степени заметно и на глаз и на ощупь. Ну, а когда столь явные признаки расслабленности ушли, Нина приподнялась и стала целовать его грудь, живот…
А Боря проявлял себя только этой своей главной и отважной частью, продолжая лежать ничком. Наконец, она дошла до конца пути. И тут вновь вспыхнула ярость и агрессия. Сначала она напала и поглотила его, словно пантера. Потом он вывернулся и леопардом, как бы вгрызся в её тело. Потом опять она взяла верх… А потом, когда они уже окончательно расслабленные лежали, также, как и вначале, ничком опрокинувшись на спины, вновь полились пустые, ни о чём не говорящие слова. «Знаешь, Нина, анекдот? Когда в таком же положении оказались наша Екатерина Великая и будущий польский король Понятовский, то будущий монарх горделиво пошутил: Наконец, Польша взяла верх над Россией. На что царица наша ответствовала, что, наконец-то Польша вошла своей частью в Россию». Нина: «Пить хочешь? Сделать кофе?» «Пожалуй».
Они встречались ежедневно ещё несколько дней. Боре очень хотелось узнать, что за фотографию она спрятала тогда в первый их день. Он почему-то думал, что это результат их давних школьных отношений. Что всё продолжаются стародавние чары его, что всё не случайность, по крайней мере, с её стороны. А он мол, эдакий сердцеед, что забыть его нельзя. Что всё когда-то начавшееся надо доводить до конца, детство надо перевести во взрослое состояние. Хотел спросить, но стеснялся. Самодовольство. Боялся, видно, попасть в глупое, смешное положение. И он нарушил собственные жизненные установки: однажды приоткрыл тот ящик и увидел фотографию их общего одноклассника, который сейчас… А что сейчас с ним Боря не знал, и, так никогда и не узнал.
Вскоре он потихоньку отвалил и от этой гавани.
* * *
Я уже свободно ходил. Мне убрали все дренажи. Анализы и электрокардиограммы были вполне удовлетворительны. Карина всё меньше и меньше бывала у меня. Нужды-то не было. Но нужда была. Если её долго не было, у меня явно учащался пульс и, по-моему, поднималось давление. Я не хотел огласки и потому не измерял его. Своего аппарата не было, да если бы и был, то, конечно, меня бы засекли. Я начинал больше ходить по коридору отделения. Меня стандартно корили за это доктора. Много, мол, хожу.
Встречавшиеся по пути, мимоходом улыбаясь, бросали мне что-то двусмысленное, считая, что я уже выздоровел для дурацких их намёков. Они ж не знали, что из стадии «хочу приехать», «могу приехать», «не могу приехать» Карина практически вошла в этап «не хочу приехать», Хотя приезжал я, мне удобнее было для себя градуировать наши отношения через неё. Потому что я-то хотел и мог всегда. Даже сейчас, после операции я реагировал на её приходы и прикосновения, старой, то есть молодой реакцией. Любовь моя не уменьшалась, а по старому закону старика Ньютона «всякое действие рождает равное ему противодействие» возможно и укреплялась, если не усиливалась. К вящему недовольству докторов я стал курить. Хотя перед операцией сравнительно легко отказался от сигарет.
Я настаивал, канючил с просьбой о выписке. Наконец, я их одолел, и меня выписали. Карина и со мной и без меня ходила по всем участникам моего восстановления с разными видами благодарностей. И каждый раз мне говорили, что мы коллеги и благодарность должна быть коллегиальная, а не как у другого обывателя.
Живу я сейчас один. Карина сама отвезла домой. Я, практически, ничего в больнице не ел. Особенно в последнее время. И уговорил, мою… да, уже бывшую девочку, заехать в кафе и поесть. Видно, она этого не больно-то хотела. Но я всё же уговорил. Там я поел и, поскольку, мне сказали, что бокал красного вина, в отличие, от сигарет мне будет весьма полезен, то и выпил. Правда, потом и закурив. На разговор не решился. Да он бы и был бессмысленным. Мы поберегли свои нервы и слёзы видимые и скрытые, явные и тайные. Дома тоже всё было без эксцессов. А жаль. Я вполне был в силах. И в нашей обычной позе я думаю, всё было бы окей. Самодовольный индюк. Теперь говорят — козёл.
Карина обещала обязательно приходить. Живу-то я один. Ну, наверное, и Лена будет заходить. А если и дети приедут, которым сообщили об эскападе, которой мне пришлось перенести, может, кто-нибудь и поживёт у меня. Теперь-то мне нечего жаждать одиночества и ждать моей девочки.
Ну, а вдруг…
Егор был не намного старше Бориса, но лишь по годам. И взрослее Бориса на целую тюрьму. Недавно кончилась та, Большая война и студентом Егор оказался в какой-то компании, Как бы литературный кружок. Хотя Егор и не был гуманитарием, но интеллектуальный уровень физиков, математиков в те годы весьма тяготел к лирическим высотам, так что уже маячила впереди идиотская дискуссия: важнее физики или лирики, понадобится ли в космосе ветка сирени. Впрочем, забыл — может, не сирени, а, вовсе, даже черемухи. Дети, собравшиеся в это маленькое сообщество, гордо нарекли себя «Зелёной лампой». Несмотря на высокий интеллектуальный уровень, нового они придумать ничего не смогли. Зато читали стихи, вроде бы, закрытых поэтов. В то время, если поэт хоть чуть-чуть не был прикрыт царствующей идеологией, (хоть и на самом деле, она давно уже была мертва и правил лишь призрак её, прибредший, якобы со страниц Марксовых писаний), то приводные ремни этого идеократического режима, под именем в то время либо МГБ, то ли КГБ, включали карательную машину. Один день они читали и кудахтали над Гумилёвым. В следующий раз кто-то принёс списки Цветаевой. А уж после Мандельштама их и взяли. Всего лишь несколько громких, детских восторженных визгов на лужайке. В основном, конечно, девочки. Ничего! — всех взяли и стали клеить антисоветскую пропаганду. Клеить! — тоже слово из будущего. Ныне оно более всего применимо к ранним эротическим вожделениям. Например, Ваня клеил, скажем, Маню. Но это потом, потом, а пока Боря сидел с Егором и слушал, как тот сидел совсем в ином смысле, а нынче увлечённо повествовал байки о своей, сравнительно, недолгой жизни на нарах. Ему даже не успели утвердить статью, столь легко склеенную из стихов врагов Советской власти Гумилёва да Мандельштама, как наступило Великое облегчение — очередной Российский Князь Тьмы с Божьей помощью или с помощью своих бесовских друзей, отправился вслед, так сказать, за головной машиной, за Лениным. Говорили тогда: «Великий здех».
Сейчас, рассказывая, ему было смешно. А тогда! Привели в забитую интеллигентами камеру Бутырки, где, якобы смешно встретили его чёрным юмором: «Детский сад. Небось, манную кашу будут давать». Кто привык, кто понимал ситуацию и непокорно смирился, кто просто фанфаронил от безысходности. И не думали они о счастливом летальном исходе там, на воле, за Кремлевскими стенами.
Так что, несмотря на небольшую разницу в летах, Егор был старше, взрослее на целую тюрьму, хоть до фронта он, как и Борис не дорос. Вот и баил свои байки с высоты личного Большого тюремного знания мира.
В процессе возбуждённых воспоминаний Егора, вклинилась и ещё одна гостья. Давняя его приятельница Лена. Она пришла с бутылкой какого-то хорошего вина. Егор, ажитированный своим положением фигуры, отличной от своих сверстников особыми обстоятельствами, почти мимоходом и механически открыл бутылку, разлил по фужерам, не прерывая рассказа.
Лена была ещё на несколько лет моложе Бориса. Эти тюремные рассказы в те времена ещё не стали таким общим местом, как это стало вскоре, когда молодые отмахивались от подобных воспоминаний, как от назойливых ос: «Ну, ладно. Слыхали. Надоели». Это наступило сильно позже, когда повзрослели те, что во времена Иосифа позднего были ещё совсем маленькими. Пока все слушали этих бывалых, недавно вернувшихся, не отрывая тел от стульев.
Лена и Борис слушали и, сопереживая, оказывались, как бы соучастниками общих прошлых бед.
Егор увлеченно продолжал: «Дело было обычное. Мы, вроде бы, толпились в камере. Но толпиться, значит двигаться, хоть переступать с ноги на ногу. А мы битком были набиты — не потолпишься. Уголовников мало. В основном, интеллигенция. Всё вроде, как обычно. И вдруг, — гудки, гудки, гудки. „Ребята! Кто-то врезал“, — клич, словно объявление открытия митинга. „Да, пусть, хоть все передохнут“, — был равнодушный отклик. „Может случится и Великий здех с последствиями“, — сказал некто более спокойный и умудрённый. У нас-то сидело новое поколение зеков, сбросивших энтузиазм и наивный идиотизм старых большевиков. Постепенно возбуждение нарастало и, наконец, стали барабанить в дверь. Открылась заслонка в дверях, показалась морда вертухая. „Ну! Совсем сдурели?“ Он по-другому сказал, но меня сдерживает Лена от реализма. А мы: „Чего гудят? Кто умер?“ В ответ, вполне, вразумительно: „Заткнись, сволочь! Кто надо, тот и умер“. Радостные, весёлые крики: „Если, кто надо, значит Сам“. И все затихли: если это выйдет из камеры, а это было вполне вероятно, ведь и стукачи тоже сидели, то ни выкрикнувшему, ни всей камере мало не покажется. Но ничего не успели — ведь действительно, умер кто надо. Послабления быстро начались. Меня даже не судили. Через несколько месяцев выпустили. „За отсутствием состава преступления“».