"Пикассо и его многочисленные собутыльники подложили бомбу в начавшие заболачиваться чистые воды святого искусства, взорвали их вместе со всем тем, что мешало им жить, творить, лицедействовать, открывать новое, со скандальным грохотом подняли на воздух то, что начало уже тормозить развитие всех видов человеческой деятельности, и в свободном пространстве, практически ничем не сдерживаемая, возникла новая художественная реальность — рваное, несовершенное, свежее, оригинальное, спорное, взывающее к активному сопротивлению, со свистом прочищающее мозги, Великое Искусство Нового Времени.
Эпатируя обленившееся косное общество, эти люди, вытребованные временем из будущего, заставили обывателя взглянуть на мир глазами юноши, впервые познавшего любовь.
На долгие годы были забыты титаны прошлого, их заслонили имена новых творцов, которые по прошествии времени вновь вспомнили своих предшественников-соперников, тех, кому они, в конечном счете, были обязаны своей оглушительной и подчас не совсем заслуженной славой. И сейчас они — в ряду великих — очень часто стоят рядом, как бы подчеркивая родство всех тех, для кого поиски истины дороже всего остального, включая любовь, страсть, долг перед родными, совесть и верность отечеству".
Раф скривился. "Спорно, весьма спорно. Но любил мальчишка писать красиво, с завитушками…"
"Хорошо это или плохо, но прямое или опосредованное влияние Джойса испытывает на себе каждый литератор, кто хоть раз прочитал его великий роман или услышал о нем от кого-либо из своих друзей".
Раф крякнул.
"Медики утверждают, женщина думает лобными долями мозга. Другими словами, — думает лбом".
— Обожаю крепколобых, — сказал Раф и перевернул страницу.
"Ты, пораженный, замираешь, когда кто-то о ком-то скажет несколько добрых слов. "Что он имел в виду? Зачем ему это надо?" — думаешь ты. Тебе и в голову не придет, что делалось это не из корысти или иных низменных побуждений, а потому что кто-то искренно выразил свое мнение о ком-то, в то же время желая сделать этому кому-то приятное, кстати, тем самым, доставляя удовольствие и себе".
Раф читает дальше.
"Многим писателям знакомо чувство исчерпанности, возникающее после изнурительной работы над серьезным произведением.
Это чувство очень часто порождает другие чувства, такие, как: нетерпимость, раздражительность, сварливость, мизантропия, безразличие ко всему, в том числе и к самому себе.
Это в свою очередь приводит к тому, что мир начинает казаться огромной выгребной ямой, в которую хочется слить все человечество с его древней и новейшей историей.
Действительность представляется постоянно пополняющейся коллекцией случайностей, не подчиняющихся никаким законам, кроме законов бреда.
Многие писатели, сознавая, что сказали читателю более чем достаточно, замолкают либо навеки, либо до момента, когда восстановившиеся силы подталкивают их вернуться к описанию всевозможных пакостей, то есть того знаменитого ахматовского сора-дерьма, их которого произрастает не только поэзия, но и сама жизнь.
Другие же, наиболее непреклонные и неразумные, вместо того чтобы в соответствующих учреждениях пройти курс интенсивной психологической реабилитации, продолжают через "не могу" корпеть над очередным произведением. Им, этим внутренне опустошенным, полунормальным трудоголикам, которые, морщась от ненависти ко всему живому, кладут на бумагу первые попавшиеся слова, мы обязаны появлению шедевров абсурдистской литературы".
"А что? Лихо сказано. Я бы и сейчас подписался под каждым своим словом… Кстати, когда я это написал?"
Раф посмотрел в конец записи и ужаснулся.
…Раф услышал скорбный вздох. Раф скосил глаза. Громадный сосед, кашляя, перхая и отряхиваясь, привстал на скамейке.
Раф увидел, как незнакомец сунул руку в нагрудный карман, извлек оттуда двойной бутерброд и впился в него зубами.
Раздался неприятный скрежещущий звук.
Рафу показалось, что нищий зубами перекусывает колючую проволоку.
Утолив голод, бородач из того же нагрудного кармана достал очень большой носовой платок и развернул его. Там оказалась маленькая коробочка. Которую бородач тут же отворил. Потом лег на нее всем лицом. Шумно втянул в себя воздух.
"Дурь, — догадался Раф, — или нюхательный табак".
Бородач оторвался от коробочки и посмотрел вверх и вдаль, ища яркого света. Над шпилем "Украины" нашел огрызок луны — выхватил, так сказать, вожделеющим взглядом месяц на ущербе и на мгновение затаился.
Потом начал ртом делать судорожные движения, как будто намеревался вобрать в себя воздух всего Киевского района.
С разинутым ртом замер на мгновение, невидящими глазами уставившись в черную гладь воды. Подскочив на скамейке, чихнул. Было видно, что в это ответственное дело клошар вложил без остатка всю свою поганую душу.
Воздух и земля содрогнулись. Рафу показалось, что у него над ухом выстрелили из мортиры. Земля под ногами заходила, как при землетрясении.
Звук невероятной истерической силы потряс воздушные просторы от набережной до павильонов Экспоцентра, высотного здания Министерства иностранных дел и подобно раскатам грома распространился далее, за излучину Москвы-реки, унесшись в сторону Филей до известной избы крестьянина Фролова, где 1 сентября 1812 года состоялся военный совет, на котором фельдмаршал князь Михайла Илларионович Кутузов произнес вещие слова: "С потерей Москвы еще не по-теряна Россия".
У Рафа заложило уши. Этот чих он не спутал бы ни с каким другим.
Так мог чихать только один человек на всем белом свете — его старший брат Михаил. Раф хорошо помнил, что, когда Михаил чихал, останавливались троллейбусы, а трамваи сходили с рельс. Если это происходило в закрытом помещении, в чьей-либо квартире, то электричество гасло во всем доме, на стены набегала паутина трещин, а обитатели дома, если оставались в живых, в панике выбегали на улицу.
…Далекие пятидесятые. Родительская квартира на Кутузовском проспекте. Раф и Михаил в ту пору жили вдвоем. Отец вместе с матерью находился в длительной заграничной командировке.
31 декабря. Предновогоднее утро. Часов в десять Михаил, шумный и веселый, примчался с какой-то попойки домой. Содрал с себя свитер и рубашку. Светло-серые брюки — модные, с искрой, из ирландского шевиота — аккуратно повесил на спинку стула.
Потом, беззаботно напевая, принял душ, побрился, переоделся в "выходной" темный костюм и стремительно унесся куда-то, успев крикнуть на прощанье, что оставляет квартиру на попечение Рафа в надежде по возвращении найти ее в целости и сохранности.
Раф обрадовался: на целые сутки квартира оказывалась в полном его распоряжении, и, значит, он может недурно провести время с приятелями и девицами.
Всё шло замечательно, и можно было бы сказать, что встреча Нового года удалась, если бы в финале её не омрачил пожар.
Произошло это так.
Вовик, лучший друг гулевой юности Рафа, после близости с особой противоположного пола, решил покурить. И, покурив, в кромешной тьме, промазав мимо пепельницы, загасил окурок о плюшевую обивку стула, на котором висели прекрасные брюки Михаила. После чего нежно обнял подругу и спокойно уснул.
В пять утра Рафа подняли с постели крики о помощи.
Общими усилиями пожар удалось загасить, но легче от этого не стало.
От стула остался лишь обугленный остов, а от брюк, сгоревших вместе с кожаным ремнем, — почерневшая от огня металлическая бляха.
Приятель был чрезвычайно напуган. Не пожаром, а ожидаемой реакцией Михаила, к которому Вовик относился с любовью и почтением, граничащим со страхом. Естественно, Вовик брался сделать всё, чтобы загладить вину.
Раф с ужасом принялся ждать возвращения брата.
Но беседа вернувшегося через день Михаила с Рафом против ожидания носила достаточно миролюбивый характер. Брат мельком взглянул на бляху от ремня и покачал головой.
"Я в твои годы не лоботрясничал, — солидно говорил Михаил, поведение которого в юности, как младший брат знал из осторожных реплик матери, не было безупречным и в отношении нравственности вряд ли могло служить образцом для подражания, — я в твои годы не лоботрясничал, не пьянствовал, девицам хвосты не крутил, а работал, учился, стараясь быть полезным членом общества!"
К слову сказать, за несколько лет до описываемых событий, в конце сороковых, этот полезный член общества за вооруженное нападение на работницу советской торговли едва не угодил за решетку.