— Нечего тут объяснять. Не нужна я ему.
Алевтина Андреевна уселась на кровать дочери с воинственным видом, готовая биться до последнего:
— Не была бы нужна, не пришел бы.
— Это порыв, мама.
Нука говорила как-то устало и отрешенно, словно разговор этот случился не в первый, а уже в сто первый раз. «Это оттого, что она беспрерывно об этом думала, произносила слова про себя и снова и снова уверялась в правильности своего решения», — поняла актриса. И словно в подтверждение этих мыслей дочь продолжила:
— Ну, заберет он меня, ну, попрыгает вокруг первое время. А потом что? Жизнь возьмет свое. Наймет сиделку, как матери, — и поминай как звали. Нет, я не осуждаю, у всех жизнь одна. И в этой жизни практически всем предоставляется шанс открыть не душу, а душонку. Это нормально. В людях столько всего наверчено, каждый из нас винегрет. Только, знаешь, я не хочу быть зеленым горошком в его винегрете. Горошек ведь то кладут, то нет. Без него ведь легко обойтись. Все равно вкусно. Только я знаю, что потом он станет жалеть, что забыл о горошке, будет мучиться угрызениями совести. Если не сам себя погубит, так пресса поможет. Неужели ты этого не представляешь, мама? Я будто вижу все эти ужасные заголовки: «Жена продюсера доживает свои дни в компании сиделок», «Анна Кедрова — великая актриса и несчастная женщина», «Судьба не оставила шансов: фиаско и в любви, и на сцене». Я не хочу этого. Я оставлю горох в своем оливье.
— Писать все равно будут, — не совсем к месту откликнулась Алевтина Андреевна.
— Знаю. — Губы дочери болезненно скривились, по лицу пробежало отчаяние. — Я знаю. Здесь я в относительной безопасности, но это ненадолго. Рассчитывать на этику СМИ нельзя: рано или поздно проникнут, мое «милое» личико «украсит» первые полосы.
По обезображенному лицу полились слезы.
— Лучше бы я умерла, мама!
Алевтина Андреевна не ужаснулась, не замахала руками и не стала причитать «Что ты?! Что ты?!», уверяя Нуку, что жизнь прекрасна в любых ее проявлениях и в том, что светлое будущее не за горами. Нет, врать она бы не стала. Она сама предпочла бы умереть, чем предстать перед публикой в новом жалком обличье.
— Никто тебя такой не увидит, — пообещала она и отправилась в коридоры больницы оповестить вездесущих журналистов о том, что актриса Кедрова поправляется и обязательно ответит на все их вопросы на специальной встрече в конференц-зале больницы, куда она, ее мать, приглашает всех через неделю.
— Это правда, что ее лицо обезображено?
— Она действительно с трудом говорит?
— В спектакли введены другие актрисы: она не вернется на сцену?
Алевтина Андреевна окинула журналистов царственным взглядом и удостоила только одним ответом:
— Следующий вторник, пятнадцать ноль-ноль, конференц-зал.
Она добилась своего: постоянная вахта из камер и микрофонов исчезла из коридоров госпиталя. Путь к новой жизни был открыт.
Накануне запланированной встречи частный самолет, присланный из Америки, понес Анну в руки одного из лучших пластических хирургов мира. Пожилая актриса осталась в Москве держать оборону, а заодно и зарабатывать себе очки в глазах публики. Она играла мать, защищающую свое дитя, и была великолепна в этой роли. Хотя теперь она уже не могла бы поклясться, что это лишь роль.
С ролью хозяйки Анна справлялась не очень хорошо. Честно признаться, дому попадались и получше. Бывали такие, что каждый день начинали с выметания сора из углов и потом постоянно что-то скребли, терли и драили. Во времена такого господства дом сиял чистотой, но пребывал в унынии: в стерильности и в запахе хлорки домовые не заводились. Хорошо еще, никому из этих временных хозяек не приходило в голову добраться до чердака и разворошить секреты самого дома.
А тайн там набралось предостаточно. Некоторыми дом мог охотно поделиться: например, одолжить маленьким детям трехколесный велосипед, а зимой — крохотные лыжи или объяснить, что простыня, которой завешивали шкаф в гостиной во время приезда первых временных хозяев, вовсе не сушилась там в дождливую погоду, а служила самым настоящим киноэкраном. Иначе как объяснить присутствие на чердаке проектора и коробки с диафильмами? Имелись и секреты, которые дом предпочел бы оставить при себе, — вроде забытых фотографий, что напоминали ему о владельцах, или тюках с одеждой, где хранились чепчики, распашонки и ползунки.
В Анне, несмотря на то, что она ни разу не устроила генеральной уборки (не вымыла окон, не постирала штор и не разобрала шкафов), дом безоговорочно признал человека, с которым хотел бы поделиться своей историей. Но женщина сначала упрямо предпочитала чердаку сарай, пропадая там целыми днями, а теперь была занята сбором своих вещей, и подниматься на чердак было у нее сейчас причин еще меньше, чем когда-либо.
Анна паковала коробки, пребывая в расстроенных чувствах. Она успела обжиться в этом доме, и необходимость переезда ее угнетала. С другой стороны, она пыталась найти в грядущем переезде хоть что-то хорошее и, подбадривая собаку, искала слова утешения для себя:
— Знаешь, Дружок, рядом с нашим будущим домом есть пруд. Я смотрела фотографии: вид отличный. Ты же умеешь плавать? Все собаки умеют. Вот и будешь меня катать, — говорила она, запаковывая инструменты.
Времени на сборы оставалось не так уж и много. Эдик через неделю обещал прислать водителя, чтобы доставить их к новому месту жительства, которое нашел опять же он. Предстояло уехать еще дальше от Москвы. Все попытки Анны отказаться от этого варианта были разрушены железным аргументом матери: «Там нас точно никто искать не станет». Анне действительно сложно было представить, что кто-то из солидных заказчиков решит проехать триста километров из простого любопытства взглянуть на мастера. Но, с другой стороны, существовал серьезный риск потерять клиентов: желающих отправлять за своей мебелью машины и без того было немного, а так станет еще меньше. Скорее всего, Анне придется самой искать способ доставки, а это лишние хлопоты и меньшие деньги. Впрочем, другого выхода не было. Анна должна была ехать: она всегда отдавала свои долги, а этот долг был особенным.
С той самой минуты, как в ее забинтованной голове перестали звучать восторженные вопли пораженной публики и восхищенное «Это она!» превратилось в вопросительное, сказанное голосом матери, Анна переживала потрясение за потрясением. Но все эти волнения от встречи с матерью, с Михаилом, с сочувствующим персоналом больницы и с понурыми коллегами не шли ни в какое сравнение с тем ужасом, который она испытала, встретившись с собственным отражением в зеркале.
Жизнь по-настоящему закончилась. Анну перестало волновать происходящее, ей стало безразлично все, что происходило вокруг. Она не думала, почему вдруг актриса Панкратова вместо съемок и репетиций дежурит у ее постели, не спрашивала, когда ее выпишут из больницы и какое назначат лечение. Об этом и не надо было спрашивать, ей и так рассказывали это каждый день, но она ничего не слышала и ничего не отвечала. Говорить было и тяжело, и больно, и как-то совсем не нужно. Мертвые не разговаривают.
Анна молчала тогда, когда мать сообщила, что из больницы исчезли журналисты; молчала, когда вдруг среди ночи ее стали одевать и обувать, хотя предполагали выписать через месяц; молчала, когда ее погрузили в самолет, и даже тогда, когда пожилая актриса, стоя у каталки, вдруг на глазах у врача неловко клюнула дочь в щеку и прошептала: «Все будет хорошо». Даже тогда Анна не проронила ни звука. Куда ее везут? Зачем? Почему? Безразлично. У мертвых нет чувств.
Чувства вернулись месяца через три, когда американский хирург, сняв бинты и осмотрев результат своей работы, удовлетворенно кивнул и коротко прокомментировал:
— Much better![8]
Только через неделю после этого заявления Анна наконец решилась взять в руки зеркало, в котором увидела себя почти прежнюю. Черты лица немного изменились, но о безобразных шрамах напоминали только синяки и кровоподтеки — следствие пластической операции. Еще через пару дней она впервые с момента аварии улыбнулась, а еще через трое суток, когда в Лос-Анджелесе была глубокая ночь, а в Москве уже вовсю бушевал новый день, она наконец набрала номер и сказала в трубку:
— Спасибо, мама!
Обе неловко молчали. Алевтина Андреевна считала лишним отзываться чем-то традиционным, типа «Не стоит благодарности», а Анна все еще не могла выудить из хоровода мыслей, не дававших ей покоя последние месяцы, самую главную. Наконец ей показалось, что она нащупала. И тогда:
— Почему?
— Что «почему»? — не сразу поняли ее за океаном.
— Почему ты это сделала?
Алевтина Андреевна могла покривить душой, сказать о материнских чувствах или о том, что любой бы на ее месте… Но она ответила правду: