Я сел сзади, с Уэйном, а Карли повела машину. Пока мы проезжали окрестности его дома, Уэйн жадно глядел из окна на все, что, без сомнения, будет его последним в жизни буш-фолским видом. Сидя за спиной у Карли, я видел, как подрагивают ее плечи в такт беззвучному плачу.
— Все хорошо, — тихо сказал Уэйн, может быть, Карли, а может быть — самому себе; трудно сказать, потому что он продолжал смотреть в окно.
— Все хорошо, — повторил он, а я только и мог думать про себя: нехорошо, совсем нехорошо, хуже некуда!
В доме отца мы с Карли со всеми предосторожностями разместили Уэйна в больничной кровати, оставили его на попечение решительной Фабии и в полном молчании принялись разгружать его вещи. Отношения мы вообще не выясняли, но Карли больше не выказывала злости, потому что мы синхронно почувствовали, что портить последние дни жизни Уэйна нашими мелкими разногласиями не стоит. Таким образом, я был по умолчанию прощен, что меня не вполне устраивало, потому что без настоящего примирения нет и чувства новой близости, которое обычно возникает, когда конфликт с превеликим трудом разрешается. Когда все вещи были выгружены, я вышел на улицу и обнаружил, что Карли вынимает из багажника небольшую сумку с вещами для ночевки.
— Ничего не подумай, — смущенно сказала она. — Он ведь и мой друг.
Я кивнул:
— Не буду.
Карли поднялась на крыльцо и остановилась прямо передо мной.
— Уже очень скоро, — сказала она тихо-тихо, чтобы Уэйн из-за двери не услышал.
— Я знаю, — сказал я.
Она бесцельно кивнула, сглотнула слезы и порывисто прижалась к моей груди. И так мы целую минуту стояли под уходящими солнечными лучами, пока осенний ветер, в шелесте которого уже слышался металлический звон зимы, кружил на тротуаре желтые и бордовые листья.
— Хорошо, что ты приехал, — сказала Карли.
Это было две недели назад. С тех пор у нас с Карли установился приятный обычай каждое утро завтракать вместе, пока Фабия моет Уэйна, твердо настаивающего на том, чтобы мы не наблюдали за неприглядными моментами его гигиены: обмыванием губкой, подтиранием салфеткой, выносом судна. Я его не виню, меня все устраивает. Мы сидим на кухне, напротив панорамного окна в сад. Часто мы едим молча, разглядывая природу, состоящую, по большей части, из быстро снующих белок, которые наспех спариваются и носятся в поисках пропитания, или бродячей кошки, что приходит иногда позагорать на открытой террасе. Тишину нарушает только случайный скрип плетеных стульев, проседающих под нашим весом. Этот звук напоминает о маме больше, чем все остальное в доме, вызывая в памяти ярчайшие, просто фотографические изображения. Лучшую часть своей жизни я просидел на этих стульях, поглощая медовые хлопья с молоком под ее внимательным взглядом, а она, в махровом халате, стояла, опершись о кухонный шкафчик, и безмятежно потягивала кофе из кружки с надписью «Лучшей в мире маме», которую я подарил ей в третьем классе на День матери.
Карли пощипывает свой коричный тост, поджав одну ногу и опершись подбородком о коленку. В этой позе есть особое безыскусное благородство и изящество, присущие и самой Карли. Когда она так сидит, в потертых джинсах и серой кофте с капюшоном, она выглядит совсем как в школьные годы, разве только под глазами залегли тени от постоянного недосыпа. Взгляд ее прикован к чему-то за окном, поэтому несколько секунд я могу пристально рассматривать ее, разбираясь в ворохе чувств, которые она во мне вызывает, и пытаясь определить, что именно я чувствую. Так, бывает, пробуешь развязать запутанную веревку, а узлов становится еще больше.
— На что ты смотришь? — спрашивает она, не поворачиваясь.
— Ни на что.
Она улыбается этой неправде:
— Просто проверяю.
— Можно я признаюсь в одной невероятной вещи?
Карли искоса бросает на меня подозрительный взгляд, явно обеспокоенная тем, во что может вылиться такой зачин. Меня продолжает тревожить скрытая паника, с которой она на меня реагирует. Та Карли, которую я когда-то знал, была открытой и бесстрашной, — нынешняя нервозность, то и дело вспыхивающая в ее взгляде, говорит о такой ране, глубины которой я пока даже не могу нащупать. Возможно, конечно, этот чертов муж во всем виноват, но не исключено, что я просто сваливаю все на него, потому что иначе остается только одно объяснение этой перемены, и оно приводит меня в отчаяние.
— Давай, — в конце концов произносит Карли таким тоном, как будто уже заранее сожалеет, что согласилась.
— У меня прекрасная квартира в городе, — говорю я. — Нет, правда, очень хорошая. Но я уже четвертый год в ней живу и все еще считаю ее «своей новой квартирой». А вот здесь мы живем с тобой и Уэйном, и я впервые за бог знает сколько лет каждое утро просыпаюсь с ощущением собственного дома. И мне ужасно стыдно от этого — ведь понятно, что нас сюда привело. Уэйн умирает, и это чудовищно, с этим невозможно смириться, но какая-то часть меня все равно так благодарна судьбе за эти дни с вами!
Карли снова смотрит в окно, но я заметил, что напряжения на ее лице больше нет, а в уголках губ появилась грустная полуулыбка.
— Наверное, это очень эгоистично звучит, — говорю я.
— Может быть, — говорит она голосом, струящимся как шелк. — Но я понимаю, о чем ты. Я и сама чувствую то же самое.
— Я очень рад. Тогда мне не так стыдно.
— Меньшим эгоистом это тебя не делает.
— Само собой. Но я хотя бы в хорошей компании.
Мы улыбаемся, как будто раскрыли друг другу что-то сокровенное, и беззащитная искренность ее слов заставляет меня на мгновение затрепетать.
После завтрака я прихожу с ноутбуком в комнату Уэйна и работаю над романом, а он то просыпается, то снова задремывает. Я теперь стараюсь писать у него, потому что так он ко мне ближе, и ему, мне кажется, приятно находиться рядом с неоконченной работой, с чем-то таким, что не будет завершено при его жизни, как будто он продолжит жить между строк этой книги. Мой первый роман был об Уэйне. В нынешнем ни один персонаж даже отдаленно на него не похож, и все же возникает ощущение, что каждая страница пронизана его присутствием. И страницы эти, отмечаю я с удовольствием, складываются во что-то существенное. Я работаю меньше трех недель, а страниц уже более двухсот. Более того, я знаю, что многие из них не придется переписывать.
Карли обосновалась в гостиной, там у нее временный офис, где она проводит практически все утро в телефонных переговорах с сотрудниками, утверждая макет и отвечая на письма за своим пугающе большим ноутбуком. Всякий раз, как Уэйн просыпается, она заходит к нам, и мы ведем нескончаемые разговоры ни о чем и обо всем на свете, вспоминаем прошлое и рассказываем друг другу всякие истории о том, что происходило с нами до сих пор, как будто наши взрослые жизни были всего лишь преддверием того дня, когда мы вновь смогли соединиться. Мы много смеемся, иногда натужно, и, отсмеявшись, одинаково вздыхаем, отводя взгляды. Слишком тяжело разобраться с тем, какие чувства надлежит сейчас испытывать. Никто не хочет портить другим настроение, но наши беззаботные разговоры таким гулким эхом отдаются на фоне пауз, что при текущем положении дел иной раз кажутся грубыми и бессердечными. Что лучше перед лицом смерти: смеяться или плакать? В отсутствие аргументов, мы делаем то одно, то другое, стараясь найти баланс, при котором Уэйну будет хорошо.
Днем заглядывает Джаред. Он успел настолько привязаться к Уэйну, что чуть ли не боготворит его, навещает каждый день, садится на край его кровати и слушает наши разговоры. Уэйну же компания Джареда доставляет удовольствие, и он часто прерывает нас посреди воспоминаний, чтобы Джаред мог тоже участвовать.
— Погоди, сейчас ты такое услышишь, — язвительно говорит он моему племяннику, когда кто-то из нас вспоминает какой-то случай из нашего прошлого. — Придется признать, что твой дядька был тот еще тип.
Я рассказываю, как однажды вечером мы с Уэйном от нечего делать прочесали на его машине порядочный кусок Девяносто пятого шоссе в окрестностях нашего городка, останавливаясь на каждой из многочисленных в этих местах бензоколонок: там мы просили ключ от туалета и уезжали с ним. К ночи у нас набралось семь ключей, и Уэйн сложил их в бардачок, чтобы у нас по дороге всегда был доступ в туалет. Уэйн рассказывает о том, как мы втроем отправились как-то раз на Манхэттен, послушать Элтона Джона на стадионе Мэдисон-сквер. Каждый заплатил по восемьдесят долларов перекупщику билетов на углу Тридцать третьей и Восьмой, и только на входе мы обнаружили, что нам продали прошлогодние билеты на футбол. Мы с Уэйном страшно злились на самих себя, но Карли умудрилась каким-то образом задобрить контролеров, и они пропустили нас внутрь.
Карли, к моему удивлению, вспомнила, как мы с ней, в отчаянных поисках места для занятий любовью, перелезли одним прохладным весенним вечером через забор, проникли на территорию «Портерс», положили на землю подстилку и скинули одежду. Процесс был в самом разгаре, когда неожиданно включились автоматические установки для полива травы и как следует окатили нас и все, что мы с себя сняли, ледяной водой. Уэйн и Джаред чуть не лопаются от смеха, слушая ее рассказ о том, как мы тщетно пытались не прерываться, несмотря на периодические включения фонтанчиков. Тот факт, что я мог забыть этот случай, заставляет меня ошеломленно умолкнуть, и пока все остальные хохочут, я возвращаюсь в тот вечер, вспоминаю касание травы, гладкую, скользкую поверхность намокшей кожи Карли, когда мы жадно ползали друг по другу, наслаждаясь этой гладкостью и внезапным отсутствием трения.