В улан-удинском аэропорту, пока ждали рейса, услышал историю страшной и глупой смерти девушки-практикантки в геологической партии. Съезжая на корточках, как с ледяной горы, по скользкой от травы покатой сопке, она выскочила на медведицу с медвежатами, и та ударом лапы содрала с нее скальп. Те несколько дней, что она еще жила, волосы вместе с кожей лица бородой висели под голым черепом. Когда девчонка летела с горки, бывшая при ней собака, учуяв зверя, неслась рядом, лаяла, хватала за платье, но та с хохотом отбивалась от собачьей морды… Хозяин, узнав о случившемся, пристрелил собаку.
Именно так я в детстве представлял себе посадку на Марс.
Самолет пробежал по земле и остановился посреди голой равнины с редкими желтыми пятнами высохшей травы. По далеким окраинам ее обступал синеющий в мареве нефтяной металлический лес.
Выбранная пилотами лужайка в металлических марсианских джунглях.
Легкий ветерок.
Рощи треугольных вышек подходят вплотную к шоссе. Безлюдье их подчеркнуто непрестанным движением коромысел – качающих, качающих, качающих из земли нефть…
Ночь оказалась черна и прохладна.
Ее освежало влажное цоканье копыт по дну четырнадцатиэтажной пропасти под гостиничным балконом: площадь слегка подсвечена, и по ней катит старинный фаэтон. Со дна пропасти величественной скалой, изрытой гнездами темных окон, вздымается громада Дома правительства.
Фаэтон возвращается с новыми седоками.
Широкая дуга огней взбирается вверх до горизонта. Со стороны моря темно. Только несколько огоньков на танкерах, дремлющих на рейде.
Утром вчерашняя скала превратилась в мавританский замок с башенками.
По гладкой воде залива жуками-водомерками разбежались байдарки.
Город плавал в желтом зное. Он изнывал.
Зной тягуч, как восточная музыка. Небо расплавилось и затопило горизонт. Солнце съело все краски, оставив крышам, стенам, мостовым и морю одну – режущую глаз, белесую.
Оно выбелило даже листву деревьев.
В поисках завтрака – стакана простокваши и квадратика творога – пришлось совершить кругосветное путешествие по прилегающим кварталам.
Зато бакинский базар, куда мы попали после полудня, оглушил завалами разноцветных фруктов, овощей и всяких трав по грошовым ценам. Нахватали чего попало, я вышел ошеломленный. Ощущение рога изобилия не рассеялось даже после, когда дыня оказалась несладкой, а сливы – и вовсе кислятиной. Позже по состоянию торговых рядов мы имели возможность следить за рóдами азербайджанской земли: всякий день какие-нибудь фрукты исчезали, а на их место приходили два-три новых сорта еще роскошней прежнего.
Два художникаВсе двери на лестничных клетках были стальные, массивные, заботливо покрытые масляной краской, дабы уберечь не только от взломщиков, но и от самого времени, съедающего сталь. Оставалось только гадать, поднимаясь по лестнице, какие сокровища прячутся в этих сейфах.
К двери была приварена медная визитная карточка с надписью «Сезам-заде». На звонок открыл сам хозяин. Он и впрямь стоял на пороге сокровищницы.
Просторный холл выглядел как пещера графа Монте-Кристо. Нежным розовым блеском сияли на полированной подставке каминные часы, большие и витиеватые, как торт на юбилейном обеде. Черные резные стулья, обитые красной кожей, и такое же кресло, скрестившее ноги под сиденьем, окружали столик чинной толпой. А щедро позолоченная лампа на столике возвышалась подобно осеннему кусту.
Здесь были декоративные тарелки, чеканные блюда, картины в великолепных рамах, статуэтки – отменного вкуса, тонко отреставрированные, бесценные. И сам хозяин был красивый загорелый седовласый старик в распахнутой на груди голубой рубашке. Он был приветлив, энергичен, мудр и говорил глубоким голосом с приятным акцентом. Время от времени холл, где мы беседовали, плавно пересекала младшая дочь художника – скрипачка. Она не была красива, да и не так уж молода, но источала электричество телесной любви: взгляд ее бил, как ток. Когда она присаживалась на минуту и брала в гибкие руки кота, черного, как ночь с зелеными фонарями, и над его горящими глазами вспыхивал ее собственный взгляд, горячая мягкая волна падала по телу мужчины.
Хозяин пригласил в гостиную. На благородных серых стенах висело несколько превосходных картин, много дорогих тарелок и старинные золоченые канделябры с хрустальными подвесками, переделанные под электричество. Стол был уставлен фруктами в старом фарфоре, хрусталем, серебряными вилочками и ножичками. На выбор было предложено шампанское и коньяк…
В сравнении со всем этим великолепием то, о чем говорилось в продолжение вечера, и сами картины художника казались сущим пустяком.* * *
Мастерская Бахлул-заде была попросту обширный застекленный чердак блочного состарившегося дома. Дверь была нараспашку, я стукнул для порядка костяшкой пальца по косяку, и мы вошли.
На первый взгляд помещение выглядело пустым. Только несколько заляпанных краской мольбертов валялись на дощатом полу. Потом я увидал: не нарушая этой пустоты, у окна справа, на прикрытом ковром матрасе сидел худой старик, как бы помещенный между собственных торчащих вверх острых коленей. Перед ним, через низенький столик, расположился на скамье мужчина помоложе. Они разговаривали и пили чай.
Старик повернул худое черное лицо, из которого редкими седыми клочками торчала борода, и приветствовал нас по-азербайджански. Это и был Бахлул-заде. Он протянул для пожатия руки и указал на скамейку.
Говорил он по-русски плохо, с ужасным акцентом, усугубленным отсутствием зубов: при каждом слове младенческая верхняя десна открывалась, ярко розовея на коричневом морщинистом лице. Глаза у него были светлые, прозрачные, с легкой желтизной.
Бахлул-заде говорил о поездках в горы, о своих друзьях и о том, что болел недавно и перенес операцию – поэтому он кутал поясницу в какую-то синюю тряпку, не то шаль. Что встает рано и в мастерскую приходит чуть свет. Вспоминал, как повздорил с каким-то большим здешним начальником, а потом его уговаривали принять республиканскую премию, а он не хотел. Говорил о своей свободе: по-птичьему природной, как простые потребности в пище, чае, в красках и карандашах – в том, чего почти нельзя у человека отнять.
Пока он рассказывал, я разглядел мастерскую. Мебели почти не было. Прямо на полу лежала еще не высохшая палитра. Угол уставляли банки с краской, водой, какими-то пересохшими, рассыпающимися в прах скелетами неведомо когда принесенных цветов и целый архипелаг налепленных на доску расползшихся свечных огарков. Стены во многих местах сплошь покрывали рисунки, записи, телефонные номера. Одну сторону занимали стояки с холстами. Некоторые из них были повернуты к нам лицом. Они были написаны чистыми яркими красками, казалось, всего тремя – голубой, белой и алой. Полосатые от длинных узких мазков, они рябили и били в глаза горным солнцем. Они сверкали голубым чудом в этой неуютной, запущенной мастерской.
Бахлул-заде звал заходить в любое время, и я еще побывал у него перед отъездом в Ленкорань. Разговаривали, смотрели картины, пили чай. Старик выбрал мне в подарок маленький пейзаж на картоне. Я что-то хорошее сказал о его натюрмортах, и он обрадовался: «Тогда не надо пейзаж. Все пишут о моих пейзажах, никто о натюрмортах, а они тоже хорошие! Я специально для тебя напишу и отошлю в Москву. Вот на этом картоне, – он показал картон. – Скоро появятся гранаты, виноград… Это будет красивый, яркий натюрморт!»
И мы расстались, договорившись, как мне передадут картину.
Но я не получил ее. Двумя месяцами позже Бахлул-заде умер в онкологической клинике, не доживя до повторной операции.
В провинции пишущий человек из Москвы – что-то вроде начальника. Нам дали машину с шофером. Его зовут Биюк-ага.
Большой любитель пожестикулировать и покритиковать начальство, он независим, сметлив, общителен и в меру жуликоват. Словом, классический бакинец.
Он взял над нами почтительное шефство.
Мы попросили показать, где продают чуреки.
Биюк-ага кивнул и свернул в путаницу старых улиц.
Большие серые дома стояли здесь только по одной стороне, другую заполняли розоватые одноэтажные. Мы ехали вдоль каких-то полинявших лавчонок и лабазов, когда нас увидела ватага мальчишек с охапками больших овальных хлебов и бросилась, горланя, к машине. Чуреки полезли в приспущенные окна, Биюк-ага вытолкал их рукой и выскочил из машины. Мальчишки орали по-азербайджански, наш чичероне кричал на них, трогал чуреки у одного-другого-третьего, пренебрежительно мотал головой – и через минуту все было кончено. Биюк-ага распахнул дверцу и торжественно протянул мне горячий пахучий чурек с лопающейся корочкой. Я передал ему рубль, он сунул монету в руку мальчишки, и мы уехали, сопровождаемые криками остальных.
«Большие разбойники эти мальчишки!» – сокрушенно покачал головой Биюк-ага, выруливая на широкую улицу.