– Но это же ужасно дорого лететь отсюда прямо в Копенгаген.
– Перестань лишний раз демонстрировать свою скупость. Покупаем билеты на самолет за любые деньги.
Ранним утром, собрав чемоданы, рассчитавшись с гостиницей, они улетели в Копенгаген, а там пересели на самолет в Израиль.
Берг был невероятно расстроен внезапным приходом Цигеля в неурочный час. Обычно Берг запирался в своей мастерской и просиживал за компьютером далеко за полночь. На этот же раз он был настолько захвачен показавшейся ему заманчивой идеей, что забыл запереть дверь. Хорошо еще, что она открылась не сразу. Пока Цигель ее дергал, Берг успел выключить компьютер, и, ворвавшись, Цигель замер в полной темноте, но, как показалось Бергу, услышал сигнал выключения компьютера. Цигель виделся ему тенью на фоне слабого освещения от уличного фонаря, но даже так было видно, что тень чем-то взволнована, и это внушало надежду, что гостю вовсе не до сигналов.
Берг вышел из мастерской и запер дверь снаружи.
– Какая нелегкая тебя принесла так поздно? Тебе же рано на работу.
– За меня не беспокойся. Лучше скажи, ты что, и ночью чинишь стиральные машины?
– Лучше объясни, почему ты в такое время рвался в мастерскую? Я же случайно оказался в ней, мне надо было что-то найти.
– Ну, в такое время я не стал бы стучаться в дом. Не было бы тут никого, я бы и уехал. Видишь, вон моя машина. Тут недалеко, в Рамат-Гане, живет мой коллега по работе, и сегодня мы дежурим с ним в ночную смену. Но пока есть еще около часа свободного времени. А мне надо с тобой давно поговорить.
Они сели на скамью у детской песочницы в парке, причем так получилось, что Цигель оказался на свету, а Берг почти в полной тени.
– Что же тебя мучает?
– Почему ты так решил? – вздрогнул при этом вопросе Цигель.
– Даже при таком слабом освещении видно, что ты чем-то взволнован.
– Видишь ли, – Цигель замялся, словно подыскивая слова, что на него не было похоже, – у нас там работает один тоже глубоко религиозный литовский еврей, мой земляк. Он, кстати, вносит большой вклад в обороноспособность Израиля в отличие от вас, тунеядцев.
– Понял. Литвак. Митнагед, да?! Клятвенный ненавистник хасидов.
– Да. Ты, вот, с такой поучительной самонадеянностью говоришь о возвышенной чистоте, праведности, вере хасидов. Ты без конца повторяешь – «Святой, благословенно имя Его». У меня уже оскомина от этого. В том, что ты ни разу не сказал просто «Бог», я вижу ханжество. Для меня написание этого слова с большой буквы уже откровение. Там ведь его писали с маленькой буквы.
– Погоди, ты хочешь сказать…
– Нет уж, ты погоди и дай мне высказаться. Этот, как ты говоришь, литвак, узнав, что у меня родственник из хасидов Брацлава, ужасно возбудился. Не знаю, мешал ли он правду с ложью, но сказал, что сын, как ты говоришь, великого праведника, основателя хасидского движения, сбрил пейсы и перешел в христианство, а сын рабби из Чернобыля написал разрывающую сердце исповедь о своей ненависти к хасидам. У вас, хасидов Брацлава, вот уже двести лет один светоч – рабби Нахман. Нет у вас живого наставника, как, например, глава Поневежской ешивы рав Шах, кстати, тоже живущий здесь, в Бней-Браке. Вас потому другие хасидские дворы и называют «мертвыми хасидами», и вы еще с прошлого века были козлами отпущения в хасидском движении. Так вот, я хочу от тебя узнать, – правда это, или ложь.
– Меня, в отличие от тебя, изменники, предатели, заушатели не интересуют.
– Что, что? При чем тут я?
– У меня такое чувство, что они тебя интересуют, ибо за тобой какие-то грехи, от которых ты не можешь избавиться, а замолить не умеешь.
– Та-ак! Значит все это – правда. И то, что все это вычеркнуто из истории хасидов Брацлава – правда. Чем же вы отличаетесь, положим, от большевиков. Они ведь тоже полностью переписали историю, ту самую, которую я был обязан учить в школе.
– Разница лишь в том, что за историю хасидов никого к стенке не приставляли. И еще. В отличие от тебя, агрессивного атеиста, я ни к кому не врываюсь ночью, как это, кажется, делал твой отец, о котором мне рассказывала твоя бабка, никого не пытаю, ни у кого ничего не выпытываю и никому не навязываю свои понятия о мире. А свои слабости я знаю не хуже тебя, и уже сейчас готовлюсь к Великим дням скорби – Рош-Ашана и Судному дню – отмаливать свои грехи.
– Но ведь нехорошо говорить неправду.
– Я тебе что, лгал?
– Ты просто ничего мне об этом не говорил.
– А с какой стати? За грехи я каюсь перед Святым, благословенно имя Его, и больше ни перед кем не обязан оправдываться. Более того, я считаю, что каяться перед существом, подобным себе, – идолопоклонство.
– И ты думаешь, что одной своей молитвой искупишь грехи всех, включая меня?
– С меня достаточно искупить свои грехи. Если каждый это сделает искренне, с полной душевной отдачей, наступит время прихода Мессии. Кстати, ты же отлично знаешь иврит. Приходи в Судный день.
– У меня нет молитвенника.
– Дам я его тебе. Станем лицом к Ковчегу Завета, в синагоге, и прочтем «Кол нидрей» – «Все обеты, запреты, клятвы и заклятия будут отменены…»
Цигель закрыл лицо руками: в памяти возникло лицо Аусткална в миг, когда он, козел Цигель, подписывал обязательство о сотрудничестве.
Встал, и уже подходя к машине, обернулся:
– Слушай, у тебя что, там, в мастерской, есть компьютер, или мне померещилось?
– Ну, какой у жестянщика может быть компьютер?
– По-моему, я совсем спятил. Повсюду мне мерещатся компьютеры. Обязательно приду в Судный день…
Машина уехала. Берг остался сидеть на скамье. Ведь он и вправду солгал сейчас. Это было мучительно, несмотря на то, что он помнил слова генерала Йогева, знающего нетерпимость хасидов Брацлава ко лжи и потому давно предупредившего Берга, что существуют вещи, которые надо хранить в тайне во имя жизни своих детей, внуков, всего народа Израиля.
Берг слишком хорошо знал склонность великих праведников изображать жизнь собственного двора святой и гармоничной, скрывать, что их сыновья иногда сходили с ума. А как быть с трагедией, когда, по сути, хасид Саббатай Цви, объявивший себя Мессией, во что поверили массы евреев, в конце концов, под угрозой султана принял ислам?
А разве он сам не был несколько раз на грани безумия, и только отчаянная молитва спасла его от помутнения разума. Было ли это кощунством или откровением, что именно вместе с приближением этого безумия внезапно, как молния, мелькала мысль или, скорее, идея, когда казалось, сам Он вел пальцами по клавиатуре компьютера. Очнувшись, Берг понимал, что это было кощунством даже думать так, и с какой-то отчаянной прилежностью испуганного школяра, у которого от страха зуб на зуб не попадает, вымаливал единственную просьбу: вернуться в нормальное состояние.
Остаток ночи, после разговора с Цигелем, Берг не мог уснуть, ловя себя на мысли, что тот во многом был прав.
Утром за плохо выспавшимся Бергом прибыла машина от генерала Йогева, который тоже почти не спал, ибо на ночном совещании со всем компьютерным отделом обсуждался вопрос о том, сколько потребуется времени на создание прототипа программы по многоцелевому воздушному бою. Часть отдела считала, что на это необходимо не менее трех месяцев, часть – более полугода.
Берг вошел в кабинет к генералу, когда все уже, зевая, разошлись.
– Скажи, – спросил генерал, объяснив Бергу, о чем идет речь, – сможешь ли ты сделать эту программу, положим, недели за две?
– Вы что, – сказал Берг, – сейчас начинаются дни Скорби – Рош-Ашана, Судный день. Я уже начал готовиться к ним. Никаких работ не делаю.
– Ну, а после дней Скорби сможешь?
– Пожалуй, смогу.
В Судный день Цигель действительно приехал к Бергу на велосипеде. Странным, но приятным было ощущение, как по всему пути постепенно замирает движение огромного мегаполиса, проступают птичьи голоса, солнечный свет кажется чище и ярче. Детишки стаями раскатывали на велосипедах еще во дворах, ожидая мига, когда можно будет с гиком и ликованием вынестись на широту улиц, освобожденных от потока машин.
Бабка его радостно встретила, но даже намеком не выразила желания вернуться под крыло дочери. Все, от мала до велика, готовились идти в синагогу.
За считанные минуты до захода солнца Цигель, впервые в жизни облачившись в белую ткань талеса, стоял рядом с Бергом, глядя в раскрытые створки священного ковчега, где посверкивали золотым шитьем своих «рубашек» свитки Торы, и готовился к началу молитвы. Ком стоял у горла, но он боялся прокашляться, чтобы не нарушить какую-то особую тишину, которая, кажется, лишь бывает после вспышки молнии – в ожидании небесного грома.
В следующий миг вместо грома раздался нежный голос кантора, и напряглась душа от знакомой мелодии «Кол нидрей» – то ли пения, то ли плача.
«Все обеты, запреты, клятвы и заклятия будут отменены, отброшены, прекращены…» – шевелил губами Цигель. Слезы стояли в уголках глаз. Он пытался покрыть лицо талесом, как это делают коэны. Он ощутил, как словно бы глыба свалилась с души, когда перешли к обычному бормотанию молитв, произносимых тысячелетиями в день отпущения грехов, повторяемых из рода в род и все же всегда неожиданных, заставляющих трепетать человека от макушки до пят.