Я позвонил ей. Какого хрена, Лола… Но она повесила трубку.
Точно последнее примечание автора
Годы и годы прошли, а я по-прежнему думаю о нем. Невероятный Оскар Вау. Мне часто снилось, что он сидит на краю моей кровати. Мы в Рутгерсе, в Демаресте, где мы, похоже, навеки и останемся. В этих снах он никогда не бывает худым, каким стал в конце, но всегда огромным. Он хочет поговорить со мной, ему не терпится помолоть языком, но я отмалчиваюсь, и он тоже умолкает. И мы просто сидим в тишине.
Через пять лет после его смерти мои сны изменились. Я стал видеть его или кого-то, на него похожего. Мы находимся в полуразрушенном замке, где кругом сплошь старые пыльные книги. Он стоит в проходе, очень таинственный, прячет лицо под устрашающей маской, но в прорезях я вижу знакомые близко посаженные глаза. Чувак держит в руке книгу и знаками предлагает взглянуть на нее поближе, и я вдруг понимаю, куда я попал, в сцену из фильма, одного из тех забористых фильмов, что он любил смотреть. Мне хочется сбежать от него, но я топчусь на месте. Далеко не сразу я замечаю, что руки Оскара без костей, а в книге чистые листы.
И тогда глаза под маской улыбаются.
Сафа. Пронесло.
Иногда, правда, я поднимаю голову от книги и вижу, что у него нет лица, и просыпаюсь с криком.
Десять лет, как один день. В какую только хрень я не вляпывался, вы себе и представить не можете, долгое время болтался, как дерьмо в проруби, – ни Лолы, ни меня, ничего, – пока наконец не проснулся рядом с кем-то, кто был мне на фиг не нужен, верхняя губа в кокаиновой пыли и запекшейся крови, вытекшей из носа, и тогда я сказал: ладно, Вау, ладно. Ты выиграл.
Теперь я живу в Перт-Амбое, в Нью-Джерси, преподаю литературную композицию и творческое письмо в Общественном колледже Миддлсекса и даже купил дом в верхней части Элм-стрит, неподалеку от сталелитейного завода. Дом не такой шикарный, какие покупают владельцы продуктовых магазинов, но и не развалюха. Многие мои коллеги считают Перт-Амбой дырой, но у меня другое мнение.
Это не совсем то, о чем я мечтал в юности, – преподавание, Нью-Джерси, – но я стараюсь получать максимум удовольствия. У меня есть жена, я ее обожаю, и она меня тоже, негрита из Сальседо, которой я не заслуживаю; иногда мы даже поговариваем о том, чтобы завести детей, но как-то неопределенно. Впрочем, я почти всегда не против. За юбками я больше не бегаю. По крайней мере, не усердствую на этот счет. Когда не преподаю, или не тренирую бейсбольную команду, или не занимаюсь в спортзале, или не шатаюсь где-нибудь с моей женой, я сижу дома и пишу. Теперь я много пишу. С утра, когда еще темно, до вечера, когда уже темно. Научился этому у Оскара. Я стал новым человеком, видите, совсем, совсем новым, разве нет?
Наверное, в это трудно поверить, но мы по-прежнему видимся. Они – Лола, кубинец Рубен и их дочь – сменили Майами на Патерсон несколько лет назад, продали старый дом, купили новый, много путешествуют вместе (во всяком случае, так рассказывает моя мать, – Лола не была бы Лолой, если бы не продолжала ее навещать). Время от времени, если звездам это угодно, я сталкиваюсь с ней на митингах, на улицах Нью-Йорка, в книжных магазинах, где мы когда-то любили зависать. Иногда с ней кубинец Рубен, иногда нет. Дочь, однако, всегда при ней. Поздоровайся с Джуниором, командует Лола. Он был лучшим другом твоего тио.
– Привет, тио, – неохотно говорит девочка.
– Друг тио, – поправляет ее Лола.
– Привет, друг тио.
Волосы у Лолы теперь длинные, и она их не выпрямляет; она поправилась и уже не такая бесхитростная, как раньше, но она все еще сигуапа, обольстительная ведьма моих снов. Всегда рада меня видеть, никаких затаенных обид, знаете ли. Вообще никаких.
Джуниор, как ты?
Отлично. А ты?
До того, как всякая надежда умерла, мне снился глупый сон про то, что все еще можно спасти, и мы опять будем лежать в постели вдвоем с включенным вентилятором и дымком от травки, вьющимся над нами, и я наконец попробую выразить словами то, что нас могло бы сохранить.
– – – –.
Но, прежде чем я выговорю эти слова, я просыпаюсь. Лицо мое мокро, и я понимаю, что сон мой никогда не сбудется.
Никогда.
Но и так все совсем не плохо. В наши случайные встречи мы улыбаемся, смеемся и по очереди пытаемся втянуть в беседу ее дочь.
Я никогда не спрашиваю, снятся ли ее девочке сны. Ни звуком не поминаю наше прошлое.
Говорим мы только об одном – об Оскаре.
* * *
Почти закончили. Почти. Немного финальных картинок под занавес, и тогда ваш хранитель целиком исполнит свой космический долг и удалится на темную сторону Луны, а если и подаст голос, то лишь с наступлением Последних Дней.
Перед вами девочка, красивая мучачита, дочка Лолы. Темнокожая и головокружительно шустрая; егоза, по выражению ее прабабушки Ла Инки. Могла бы быть моей дочерью, будь я поумней, будь я 9–. Но моего восхищения это обстоятельство не убавляет. Она лазит по деревьям; не бежит, а мчится, оттолкнувшись попой от дверного косяка; практикуется в малапалабрас, ругательствах, когда думает, что ее никто не слышит. Говорит на испанском и английском.
Не Капитан Америка, не Билли Батсон, но просто молния.
Счастливый ребенок, насколько позволяет жизнь. Счастливый!
Но на тесемке вокруг ее шеи три асабачес, амулета: тот, что Оскар носил в младенчестве, тот, что Лола носила в младенчестве, и тот, что Ла Инка дала Бели́, когда вырвала ее из лап деревенской «родни». Мощная старая магия. Три защитных барьера от Глаза. Укрепленные многокилометровым молитвенным цоколем. (Лола не дура; в крестные матери дочке она взяла обеих – мою мать и Ла Инку.) И впрямь солидная охрана.
Впрочем, настанет день, когда крепость падет. Участь всех крепостей.
И девочка впервые услышит слово фуку́.
И увидит сон о человеке без лица.
Не сейчас, но скоро.
Если она пошла в де Леонов, – а я подозреваю, что так оно и есть, – рано или поздно она перестанет бояться и примется искать ответы на свои вопросы.
Не сейчас, но скоро.
Однажды, когда я меньше всего этого ожидаю, в мою дверь постучат.
– Я Исис. Дочь Долорес де Леон.
– Мать честная! Входи, чика, детка! Входи!
(Я замечу, что она все еще носит те детские амулеты, что у нее ноги матери, а глаза дяди.)
Я налью ей выпить, моя жена угостит ее своим особенным печеньем; спрошу о ее матери, надеясь, что она не засечет в моем непринужденном тоне нарочитости; достану фотографии, где мы сняты втроем, когда она была маленькой, а когда начнет смеркаться, я отведу ее в подвал моего дома и открою четыре холодильника, где я храню книги ее дяди, его игры, рукописи, комиксы, его бумаги, потому что холодильники – лучшая защита от пожара, землетрясения и почти всех прочих напастей.
Лампа, стол, койка – я хорошо подготовился.
– Сколько дней ты у нас проживешь?
– Столько, сколько понадобится.
И может быть, а вдруг, всякое бывает, если она умна и отважна, каковой, по моим прикидкам, она должна вырасти, эта девочка вберет в себя все, что мы сделали, все, чему научились, добавит собственных прозрений и покончит с семейными несчастьями раз и навсегда.
На это я надеюсь в мои лучшие дни. Об этом я вижу сны.
Но бывают и другие дни, когда я вымотан или мрачен, когда я сижу за письменным столом, не в силах заснуть, и листаю (что бы, вы думали?) Оскаров потрепанный экземпляр «Хранителей». Из вещей Оскара, что он брал с собой в путешествие к финалу, нам мало что удалось вернуть, но «Хранители» уцелели. Я листаю страницы книги, одной из трех его самых любимых, не задаваясь вопросами до последней ошарашивающей главы «Упроченный мир любви». До единственного кадра, который он обвел. Оскар – в жизни не черкавший в книгах – обвел этот кадр трижды ручкой того же пронзительного цвета, каким написаны его последние письма домой. Кадр, где Адриан Вейдт и Доктор Манхэттен беседуют напоследок. После того, как мутировавший мозг уничтожил Нью-Йорк; после того, как Доктор Манхэттен убил Роршаха; после того, как план Вейдта «по спасению мира» удался.
Вейдт говорит: «Я все сделал правильно, верно? В конце концов все получилось».
И Манхэттен, прежде чем исчезнуть из нашей Вселенной, отвечает: «В конце концов? Ничего не кончается, Адриан. Ничего и никогда не кончается».
Перед своим финалом он находил время сообщать нам о себе. Прислал пару открыток с изображением лазурных банальностей. Написал мне, назвав меня графом Фенрисом («Дюну» он изучил вдоль и поперек). Порекомендовал пляжи в Асуа, если я там еще не был. Написал Лоле с обращением «моя дорогая бене-гессеритская ведьма» (и не ошибся – Лола всегда поступала правильно, как и воительницы из «Дюны»).