— Но я должен был вернуться! Именно тогда, в университете я и оступился!
— Если бы ты вернулся, дорогой мой, рано или поздно ты бы взорвался…
Улыбка искривила старческие губы.
— …и причинил значительный в-в-вред о-о-окружающим.
— Отец Джо, тому человеку недоставало зрелости, он запутался, впал в заблуждение, ему не было доверия, он стал безбожником! Я начал все сначала…
— Знаю, дорогой мой, знаю. Ты вырастешь, наберешь силу и расцветешь. Но… не здесь.
— Отец Джо, на этот раз вы ошибаетесь! Давным-давно вы оказались правы, когда думали, что ошибаетесь. Частичка Квэра навсегда осталась во мне. Все дело в моих неудачных браках. Вот почему я поломал жизни тем, кто оказался возле меня. Даже в самые бездуховные времена я ощущал тоненький ручеек истины. Мое место — здесь, в аббатстве. Мой дом — Квэр!
Видимо, слова вышли хлесткими. Отец Джо совсем выдохся. Он едва заметно покачал головой.
— Тот тоненький ручеек вовсе не монашеское призвание, дорогой мой. А твое нежелание понять свое истинное назначение.
— Какое же?
— Тони, ты — муж и отец. Я давно уже понял это. Ты был еще мальчишкой, но в твоих словах о Лили, в твоем отношении к ней было столько нежности и великодушия. Господь уготовал тебе роль мужа и отца. Это твое призвание, и святости в нем не меньше, чем в нашем.
— Отец Джо, я потерпел неудачу — и как муж, и как отец. Причем не раз — дважды!
— Да, ты боролся с Господом Можно даже сказать, что в первый раз ты п-п-победил. Но, Тони, дорогой мой, безграничная любовь дает тебе еще одну попытку.
— Отец Джо, дорогой мой отец Джо! Пожалуйста, не надо!
В ответ священник обхватил мое лицо старческими ладонями и поцеловал — поцелуй мира, как в самый первый день нашего знакомства.
Карла была осторожна. Если ей и было любопытно, она это тщательно скрывала. Я подстегивал ее любопытство молчанием о том, что произошло. Карла с ее острой, как скальпель, интуицией, видимо, решила что это было нечто значительное и что до поры до времени об этом лучше не говорить.
Смирился ли я с приговором отца Джо? Ни на секунду! Я поспешил уйти, оставив старика сидеть на пне в одиночестве. До меня далеко не сразу дошло, что он страдал не меньше моего; что он наверняка хотел избежать подобных слов, надеясь, что я не поставлю его в такую ситуацию, когда он вынужден будет признаться в своих истинных чувствах. Я не сразу осознал, что он так же, как и я, испытал в ту минуту горечь конца, также оплакивал то, что могло бы быть, но не случилось.
Будучи уже в таком почтенном возрасте, отец Джо мог бы и скрыть свои истинные чувства, приняв меня с распростертыми объятиями — если бы и в самом деле думал, что мое общество доставит ему немало приятных минут и станет утешением. Однако вместо этого он, как всегда, выбрал путь не легкий, а наиболее бескорыстный, уводя меня от жизни, которая, как он чувствовал, не была моей, которая так или иначе повредила бы мне, пусть даже я стремился к ней всей душой. Отец Джо никак не мог допустить, чтобы я повторил ошибку.
Понимание пришло ко мне уже потом, когда стихли гнев и боль. Сначала же у меня возникло желание — и это единственный раз за все то время, что я знал отца Джо — не послушаться его. Он был неправ. И я знал это. Он рассудил неверно. Может, это что-то личное. Квэр же отчаянно нуждался в новобранцах. Даже если им было сорок семь. Я был нужен. Меня призывали.
В любом случае отец Джо не был последней инстанцией. Совсем нет. И вообще, его освободили от занимаемой должности. Надо было сразу же идти к старому доброму другу дому Элреду, теперь уже давно аббату — важной птице в монастыре, чье слово обсуждению не подлежало.
В течение целых двух дней я не мог добиться аудиенции у аббата, а значит, все эти сорок восемь часов я накручивал себя. Однако ради последующей жизни в мире и покое я готов был потерпеть.
Дом Элред, ни секунды не колеблясь, подтвердил: Джо абсолютно прав. Если он считает, что монашество — не мое призвание, значит, так оно и есть. Значит, я никогда не был предназначен к этому и никогда не буду. Если же мне трудно смириться с подобным решением и я все же хочу следовать монашескому пути, мне следует руководствоваться наиглавнейшим из положений Устава святого Бенедикта, краеугольным камнем монашеской жизни — послушанием. Духовник уже говорил мне о моем истинном призвании. И я должен послушать его. Все это дом Элред постарался сказать мягко, по крайней мере, настолько, насколько способен был на мягкость, хотя от его поцелуя мира отдавало холодом, как от прикосновения к мороженой рыбине. Возраст и высокое положение не смягчили натуру дома Элреда.
Его резкость обозначила другой, еще более резкий вопрос, которого отец Джо с ею мягкостью, возможно, и избежал. Все верно, Церковь не признавала мой брак. Но солнечным сентябрьским днем перед сотней свидетелей я дал слово, что буду любить свою жену и заботиться о ней до тех пор, пока смерть не разлучит нас. Если бы стороны решили расторгнуть договоренность, ничего сверх взятого на себя долга от них бы не потребовалось. Это по законам штата Нью-Джерси. Но, возможно, от того, кто тянулся к довольно высокой планке Устава святого Бенедикта, и потребовалось бы. Вопрос о моем призвании был спорным. Я уже сделал свой выбор.
Я двинулся обратно в Нью-Йорк вразумленный — как и всегда после посещения Квэра; у меня появилось гораздо больше пищи для размышлений, чем я предполагал. Я основывался на том, что всю свою жизнь стремился в Квэр. Что отец Джо мягко направлял меня обратно, сначала к вере, затем — к моему истинному предназначению, монастырской обители. Что мое монашеское призвание вечно вступало в конфликт с узами брака, и в результате страдало и то, и другое.
Увы, было и кое-что еще, имевшее большое значение — мои заблуждения в отношении монашеского призвания, вступавшего в конфликт с узами брака. Даже в пору злостной ереси я в потайном кармане души хранил мысль о том, что могу выйти из любого положения, сделать выбор при любой ситуации. У меня был запасной маршрут — Квэр. Тони-монах, мое второе «я», выдумывал оправдания и рациональные объяснения своей эгоистичности в течение тридцати лет.
Поскольку у Тони-монаха была гораздо более высокая миссия, он не обязан был соблюдать нормы, которыми руководствовались обычные миряне, эти маленькие люди. Тони-монах топтал других на бумаге и на людях, не обращая внимания на разрушения, не глядя на последствия, даже для себя, потому что обладал contemptus mundi — отрешенностью от мира. И — что гораздо менее возвышенно — потому что он всегда мог укрыться в святилище, избежав возмездия. Тони-монах стоял так высоко над неубедительной системой моральных ценностей других смертных, что ему дозволялось совершать проступки безнаказанно — обращаться с другими, с их женами, детьми, друзьями или врагами с величайшим презрением и жестокостью. Такое право даровали ему за его чистое сердце.
То самое «кое-что еще», всегда находившееся подле нашей с Карлой любви и замышлявшее, как бы эту любовь убить, то, от чего мы никак не могли избавиться, наш «третий лишний», наш Яго, Не-святой Дух, так вот, все это был… я.
Теперь в нашей совместной жизни мы могли сдвинуться с мертвой точки. И сдвинулись. Проходили месяцы, и мудрость отца Джо, подобно лекарству, правильно подобранному после многочисленных неверных диагнозов, начала оказывать благотворное воздействие. Нет, трения не исчезли — особенно между такими супругами, как мы с Карлой, — однако не было больше Тони-монаха, с которым приходилось считаться. Теперь это было соглашение между мужчиной и женщиной, а не женой и мужем, считавшим себя в духовном плане гораздо выше своей половины.
Отец Джо оказался прав, говоря, что моя вера будет расти и вызревать. Вряд ли я стал католиком в полном смысле этого слова, хотя ощущение божественного ко мне определенно вернулось. Духовные мышцы, которыми я не пользовался в течение десятилетий, обрели тонус, и, поскольку это были мышцы еще и католические, возникла естественная потребность подыскать для их тренировки подходящую церковь.
Что оказалось непросто. Какое бы жуткое варварство ни сотворили с ритуалом церковной службы, оно было ничем по сравнению с осквернением ритуала светского. Латинский исчез полностью — его заменили монотонным, тягостным английским в стиле телеведущих, на который с рабской покорностью перевели звучный источник, сделав его как можно более «прямым» и доходчивым. Видимо, благонамеренным вандалам, которые вместе с водой выплеснули младенца, а также уронили и саму купель, даже в голову не пришло, что ритуал — это проникновение в непознаваемое, и оно может произойти только минуя путь познавательный: через пробуждение, аллюзию, метафору, заклинание — инструментарий поэта.
Месса не отправлялась на языке той области, в которой ее проводили. Как и политика, богослужение теперь стало местным, и благородства в ней осталось не больше, чем в политике. До «реформ» собственные причуды священника — будь он святым, отъявленным головорезом или посредственностью вроде старого отца Смога — отступали перед вневременными ритмами универсального письма. Теперь же у священников появилась огромная свобода действий в отношении того, как служить «современную» мессу, в результате чего из ровного прежде строя теперь торчали «индивидуалисты» всех мастей.