Потом, вечером, когда дети уснули, она повлекла Севу гулять.
Она то брала его за руку, то отпускала, то забегала вперед и пятилась перед ним, заглядывая в лицо. Что-то путано рассказывала. Какой парень был раньше ее отец и что с ним стало.
То она смеялась, то молчала, опять заглядывала в лицо. Про какого-то цыгана. И про то, что исследователи долгожительства нашли, что самые здоровые из стариков — это деревенские кузнецы, почтальоны, корзинщики — кто сам себе задает ритм работы. И что в городе человек непосильно зарегламентирован всем строем жизни, начиная от светофоров и кончая… И сгорает от раздражения.
А Сева никак не мог вникнуть, словно с трудом вспоминал язык.
— Не соскучился?
А он разлагал слово «соскучился» на «скучился», «ссучился», «учился».
Луна налилась белым светом, как спелое яблоко соком, за спиной Нины текла река, светлая дорога стояла на воде, бетон парапета, и живая человеческая материя, и звук речи — и все это множество стихий так необъятно: мысль, речь, вода, луна, камень, любовь, — и все составлено из одного только света, и живые звезды шебаршили на небе, как насекомые, а с клена обрывались и падали в густом свете луны семена — хитрые пропеллеры: они замедляли спуск вращением, надеясь, что ветер подхватит их и унесет подальше, и вот ветер подхватил, отнес, опустил — на асфальт… Лежат обманутые хитрые пропеллеры, а следующие готовятся обмануть и набирают свою вращательную скорость.
Собственно, Сева еще не понял, что с ним произошло.
Приходил потом Саня Горынцев, говорил что-то про квартиру. Нина сказала ему, что квартира не нужна, что мы и эту сдадим, мы, мол, уедем в деревню.
Все это мало касалось Севы.
Это случилось днем. Они шли по бульвару, везли коляску с Лерой. Руслан держался за борт коляски и строил Лере рожи. Она с любопытством и ужасом косила на него глаз. Колеса скрипели, а по асфальту навстречу катил на велосипеде мальчишка. Рубашка его парусила. Сева остановился, пораженный, повернулся смотрел вслед.
— Что? — спросила Нина.
— Рубашка парусит, — объяснил Сева и сделал вывод: — Это я.
Ну да, именно так все и было. Ему купили велосипед, он на нем ехал, рубашка трепалась на спине, блаженным ветром обдувало, счастьем, и хотелось, чтоб все заметили — и вот это семейство с коляской, и вот этот старик на скамейке, — чтоб все обратили внимание: у него — велосипед!
— Видишь? — указал Сева на старика. — Сидит. Тогда на велосипеде ехал я, а теперь я — с коляской. Но самое главное — и вон тот старик — это тоже я. И он это знает. Мальчик еще не знает, а я знаю, и старик тоже знает…
Старик долгим взглядом провожал проехавшего мальчика, Нина посмотрела и тоже поняла, что мальчик, Сева и старик — не посторонние друг другу люди, они — разные фазы одного и того же существа, сошедшиеся сейчас вместе случайно. Это с каждым бывает: вдруг он вспоминает, ч т о э т о у ж е к о г д а - т о б ы л о.
Только мальчик еще не может этого понять, он в детском своем высокомерии, которое коренится в превосходящем все иные капиталы запасу времени таинственной неизвестности, еще отделяет себя от других, в особенности от старика, не желая делиться своими богатствами. Но прошедшее — оно уже все на виду, поэтому старику виднее всех: он-то понимает, что существует во всем видимом. В нем уже нет заносчивости, а лишь смирное согласие со всем что ни есть.
А Севы только что коснулось это понимание, и сейчас же оно его покинет, и он как раньше будет спешить делать свои дела — выделяя свои среди прочих, — а ведь никаких своих дел нет, потому что мир — целый, и ты в нем присутствуешь многими жизнями сразу — только подбирай успевай, как монетки, изобильно рассыпанные в сновидении, и всюду, ты успел тысячью своих ипостасей, как бог, оставаясь на месте. Поэтому старики никуда не спешат, забыв о времени.
Вот сидит старик, он видит себя мальчиком, видит себя молодым мужчиной с женой и детьми, и спешить ему некуда, потому что мир — он неделимый, и нечего бояться опоздать. И мир — он вовсе не из света, он — из ничего.
Нина глядела пристально и тревожно, Руслан терпеливо ждал, когда же родители двинутся дальше, а Сева как-то жалобно, птичьим вскриком промолвил:
— Мир — не из света, он — из ничего! — и заплакал.
Потом Нина спешно вела его, тащила за рукав, потом какие-то люди, санитары, помогали ему выйти из квартиры, а Сева весь расслаб и плаксиво повторял:
— Угарита нет, ребята! Угарит исчез! — и душа его была вся в слезах. Потом в машине он успокоился и деловито говорил: — И черт его знает, куда все девается. Ничего не жалко, Угарита жалко. Надо было строить, как египетские пирамиды: на испуг.
В комнате, куда его привели, на подоконнике стоял цветок в горшке — и Сева узнал и его, как мальчика на велосипеде, как и старика на скамейке. Цветок тоже был он, Сева. И как они все этого не видели?
В последующие дни Сева не понимал, что находится на одном месте в одной и той же комнате, — напротив, он протянул в мир, как щупальца, сознания своих бесчисленных двойников и видел непрерывно весь мир, из которого временами, как сны, отделялись какие-то сцены и эпизоды, проклевывались, как цыплята через скорлупу, а потом терялись в общем хоре. К сожалению, к Севе не вернулся тот, однажды бывший, феномен его сознания, когда оно р а з о м вместило в себя все. Теперь сознание его стало линейным и последовательным: он мог видеть картину только из одной точки — из того человека, с которым отождествлялся в этот момент.
Часто Сева не знал, к т о он. Вот о н лежит навзничь на полу, а вокруг ползает маленький малыш, наклоняется над лицом и, заглядывая вниз, в е г о глаза, как в колодец, потрясенный, смеется, и щеки, теснимые предельной улыбкой, вот-вот лопнут и брызнут, и с натянутой тетивы губ летит, летит в лицо стрелка слюны, а за ней другая, и не отстраняешься; карапуз повизгивает и скулит, как щенятко, — от восторга. Смеяться с ним — и с физическим наслаждением ощущать, как дождик его смеха, благодатный, проливается, словно на потрескавшуюся почву, на звук взрослого смеха, орошает…
А вот о н в моросящей сырости карабкается по лестнице средневекового замка, о н знает откуда-то, что это Тракай, и о н, без сомнения, женщина, потому что полы длинного плаща с капюшоном мешают взбираться по разрушенным ступеням, и приходится лезть на четвереньках, чтобы не поскользнуться. И женское огорчение: об испачканной в глине одежде. Вокруг ни души, дождь над водами озер, а в маленьких залах замка-музея дремлют служительницы на каждом стуле и не просыпаются при появлении ее, так тихо о н а входит. Через цветные стекла стрельчатых окон о н а глядит на даль вод, и е й кажется, что о н а средневековая матрона, поджидающая сына-рыцаря из похода…
А вот он определенно мужчина, и старый, больной, потому что уныло думает о том, как жена ему звонит трижды в день: «Ты не забыл принять лекарство?» — а сам о н поспешает при этом за Ритой Хижняк, она шагает, не оглядываясь, пересекая обширное по-московски пространство от стоянки машин до двери ресторана, она вышагивает, на ней дубленка, отороченная пушистым мехом; дубленка распахнута, голова не покрыта, она шествует скорым шагом, в уверенности, что мужчина прочно следует за нею и на ходу любуется ее напористой поступью. Это ее ошибка — о н едва поспевал, пропадали даром и поступь, и сапоги, и дубленка, все внимание его уходило на балансирование, как у канатоходца: он удерживал сердечный ритм при помощи дыхания, а дыхание удерживал ровной походкой, стараясь не спешить, но поспевать, а в правом боку кололо: печень не справлялась и просила: погоди! Каждый шаг был болезнен из-за обострившегося геморроя, и это отнимало еще часть внимания: следить, чтобы боль не оставляла на лице гримасу. Потом наступило облегчение: сели за столик, и теперь единственное усилие — вынуть бумажник, ну а уж за содержимое он спокоен: всю жизнь набивал.
(Севе любопытно: что это здесь происходит?)
Рита озирает позолоту потолочной лепки, рассматривает меню и называет какие-то блюда, острые, пряные. Он тайно озабочен: не промахнуться бы в выборе блюд, желудок уже давно делает ошибки, а ведь остаток вечера проводить не дома, где все под рукой и все с пониманием прощается…
Рита с наслаждением ест и пьет, а о н игриво спрашивает:
— Ну как там, Рита, твой муж? Справляется на незнакомой работе? Не подвел своего рекомендателя?.
А Рита пожала плечами, без интереса пробормотала:
— А, муж…
А он одобрительно думает: молодец, Рита, мудрость — врожденное качество. Правильно, Рита, если хочешь пробить мужу дорогу вверх, никогда не хвали его перед начальством. Потому что начальство тоже мужчина, а когда красивая женщина хвалит перед одним мужчиной другого, у того естественно рождается протест: как, зачем еще кому-то быть способным и выдающимся, когда уже есть и способный, и выдающийся! Зачем два? И все, крышка мужниной карьере. Надо наоборот жаловаться. И недотепа-то он, и во всех очередях стоит последним, и нет у него хватки в устройстве быта. И вздохнуть кротко и обреченно. Все дадут твоему мужу — и повышение, и квартиру, и все что хочешь: от жалости к тебе. Поднимется он на одну ступеньку, на другую — глядишь, его жалельщики уже сами от него зависят.