Но до поры до времени все они были где-то «на той стороне». В полном соответствии с его посрамленными представлениями об их с Зоей жизни мать пребывала в упрямой уверенности, что все дурное клокочет где-то, а в их части света все во спасение. Но достаточно было пустяка, чтобы заподозрить, что «там» может оказаться и ее сын: ведь он растет рядом с «ними», то есть доступен (если не подвержен) их влиянию!..
Толстой начался, когда она застала его за чтением «уголовного романа» — французского детектива, ходившего в школе по рукам. Брезгливо полистав вспухшую грязную книжицу, она потерянно оглядела сына и принялась ронять слова без всякого выражения, как бы превозмогая нежелание шевелить языком — признак предельной обескураженности. Во второй раз он увидел ее такой, когда объявил о своем решении стать «летчиком-наблюдателем». Мать была уверена, что он попытается попасть в университет. Но как ни разочаровал он ее своим волеизъявлением, оно основывалось на побуждениях, которые никак не назовешь предосудительными. И в самом деле, что можно возразить сыну, которого влечет к военной профессии отца?.. Более того, юношеская романтичность — неоспоримый признак душевного здоровья.
Но уголовные романы! Склонность к подобному чтению, потребность в нем ее сына представлялась крахом всех надежд.
«Даже на потеху твоему растительному воображению можно подыскать что-нибудь получше…»
На его вопрос, чем плоха книга, последовал иронический перечень «несомненных достоинств подобного рода чтива». Мало-помалу снизойдя до насмешки, в которой теплилась отдаленная надежда вразумить родимого оболтуса, мать принялась очень обидными словами доказывать — не ему, кому-то третьему, репликами в сторону, — что ее сын вырос нравственным уродом.
Дело принимало скверный оборот, а он, не замечая, что подливает масла в огонь, бормотал что-то о том, что и среди плохо знакомых с классиками попадаются порядочные люди.
«Это в деревнях во времена оны проживали очаровательные невежды, в городах таковых не произрастало!»
На этом основании начался долгий университет на дому («Другого же у тебя не будет?..») — чтение вслух по вечерам.
«У меня устают глаза, будем пользоваться твоими».
За полтора года до отъезда в училище в его руках побывало все самое неудобопонятное из напечатанного со времен Ивана Федорова. Перед очередной «сессией» — многотомными дневниками Толстого — состоялся не очень серьезный, но памятный разговор.
«Чужие дневники читать непорядочно!»
«Свои Толстой позволил публиковать».
«Да мне-то они на кой?..»
«Пригодятся. Приобщенным к его душе болезненно подличать».
«Я и без него не собираюсь подличать».
«Через десять лет своего теперешнего понимания себя не хватит даже на то, чтобы разобраться, когда ты сподличал, когда нет».
«Разберусь. На то человеку совесть дана».
«Совесть останется туманным облаком, пустым звуком, номинальной инстанцией, если смолоду не напитаешь кровь понятиями долга, чести, чувством стыда! Лишенные этих предубеждений подличают безболезненно».
«А вот наш математик говорит, что на мир следует смотреть без предубеждений!..»
«Да? Это как же?..»
«Очень просто. Усвоил, что люди рождаются равными, а энергия равна массе, помноженной на возведенную в квадрат скорость света, и топай дальше!..»
«Оставим математика, пусть топает. Кесарю кесарево. Непредубежденный взгляд на мир, может быть, и помогает двигать науку, но разрушает этику, без которой наука очень скоро разделается и с этим миром, и сама с собой заодно!.. У твоего математика были предтечи — библейский Хам, например. Он тоже пребывал в совершенной свободе от предубеждений: увидел отца раздетым и давай гоготать: «Смотрите, братья, он, как мы, и незачем почитать его!» Отсюда урок: только для наследников Хама приметы подобия есть признаки равенства».
Чтения были ежевечерними, обязательными, с продолжительными комментариями, с копанием в сносках и пояснениях. Вспоминая университет на дому, он говорил Зое, что мать привила ему свои предубеждения.
«Мне все в тебе нравится, и предубеждения!» — отвечала она. И точно так же восхищалась актером из телевизионной пьесы:
«Прелесть. По манере видно, что дурак».
Восторгаться умом и глупостью, благородством и низостью, красотой и безобразием считается у театральных дам признаком избранности, артистичности, необщего взгляда на вещи. А на самом деле за потугами на элитарную всеядность проглядывает неумение ни чувствовать, ни размышлять, не подражая кому-то, врожденная душевная безликость. С такими задатками все нипочем, все безболезненно. Тысячу раз была права мать.
«Зоя потому и приглядела меня, что лишена м о и х предубеждений. Такие всеядные подбирают в напарники антиподов, на которых можно ставить наверняка: на любом этапе существования их привязанность остается неизменной, собачьей. И при том при всем все эти зои, иры никогда не задумываются, чем поступаются ради них, во что складываются дни с ними. «Мне все в тебе нравится, и предубеждения!» — наверняка нашептывала Ира Ивану, теперь то же самое выслушивает смугляк с голубым брюхом».
…Юле не сразу удается вернуть его к действительности. У нее разболелась голова, и они уходят бродить по Воронцовскому парку, где на деревьях сидят павлины, а в озерцах плавают лебеди.
С полчаса петляют по оссианическому ландшафту, едва волоча ноги, как по принуждению. Да и сколько можно!.. Иногда Юля вовлекается в слушание того, о чем судачат организованно созерцающие экзотическую флору, в большинстве — пожилые люди, настороженно ищущие что-то в картинных лужайках, в каменных завалах, в листве невиданных дерев, в россыпи цветов, напоминающих тлеющие осколки ночного неба.
Наконец присаживаются на скамью в тени платана, возле овражка с ручьем, откуда веет прохладой и лесной гнилью. За ручьем темной стеной поднялись могучие кипарисы. Давно потерявшие сигароподобную стройность, молодцеватую собранность, разлохмаченные годами и ветрами великаны выглядят суровыми старцами среди всей этой яркой легкомысленной красоты и, как старцы веру, ревниво берегут сумерки в своей тесноте.
Палит солнце, по временам ошалело орет павлин. Стараясь держаться в тени, бредут экскурсанты в панамах и соломенных шляпах. Слышны монотонные голоса гидов, заученными текстами приобщающих очередную толпу подопечных к парковым диковинкам. Старикам туристам нелегко — нужно подолгу стоять, слушать, слышать, вникать, и они из последних сил стоят, кое-как слушают, кое-как вникают, в извечной надежде всех паломников — испить живой воды из волшебного родника, озарить новым светом сумеречные годы.
Глядя на них, мир вокруг кажется немощным, изношенным, надоевшим самому себе. Все сущее в нем — люди, павлины, деревья источают тягучую курортную скуку, от которой ломит кости. Приходит ощущение, будто и ты древен, как эти кипарисы, прожил тысячу лет и все изведал.
Юля купила конверт и пишет письмо — отвернувшись и согнув спину так, что выступили позвонки. Скоро она уходит с письмом и возвращается к тому времени, когда наступает срок отправляться в кафе-пельменную. Затем они идут по крутой улице вверх, к Севастопольскому шоссе, в домик на окраине. Там Юля принимается за чтение толстых истрепанных журналов, оставленных прежними постояльцами, а Нерецкой со стариком хозяином, бывшим кулинаром, присаживаются играть в нарды под тенью абрикосового дерева. Они частенько сидят здесь — играют или пьют белый мускат, который старик достает по знакомству. Вино — странное занятие. Разливание и питье пахучей возбуждающей влаги всякий раз превращается в сакраментальное деяние, помогающее проникаться существом мировых проблем и без особого напряжения отыскивать способы их разрешения, чего никогда не удается без разливания и возлияния.
Со стариком легко беседовать — говорит он один. На свой вкус подбирает темы и всесторонне освещает. Вчера, например, долго и подробно рассказывал о последнем приезде в Крым последнего российского императора, о чернобородых молодцах-казаках из царской охраны, о желтых розах на стенах царских конюшен в Ливадии. Сегодня вспоминает о детстве в деревушке Дерекой, о каком-то Мордвиновском парке, где ребенком собирал орехи, о старшем брате-ломовике, убитом черносотенцами за отказ услужить в темном деле.
Так проходят часы до ранней темноты. Обычно с заходом солнца для них с Юлией время оживало: они шли вниз, сначала ужинать, потом куда придется — в кино, на концерт, в бар. Сегодня Юля не выходит из дома. Может быть, нездорова?..
И наступает ночь, до луны — непроглядная. Не без помощи белого муската приходит тревожное ощущение загроможденности темноты: воображение придвинуло скрытые мглой горы вплотную к саду, рыхлые громады растут, разбухают, теснят все людское на побережье. Крутизна невидимой наклонной предгорий — той, что под ногами, — становится все круче, того и гляди соскользнешь вместе с Алупкой в хляби морские. Способность гор двигаться вкупе с неровностями ландшафта наводит на мрачные мысли о зыбкости мира, всего и вся в нем.