Вот, слушаюсь Тебя, встаю и иду. Вот опять вокзал, и стоит и мерзнет товарняк, набитый мешками с зерном и солью, живыми лошадьми и соломой, а еще немного вагонов с крошевом угля, а еще один — с горючей смесью, если она вдруг взорвется, нам всем не жить, все взлетят на воздух., и я прошу солдата, охраняющего лошадей, впустить меня в лошадиный вагон, мол, у меня хлебец есть, я их хлебцем покормлю, я смерть как люблю лошадей, и он раздабривается, молоденький такой солдатик, бритенький, папироска в углу рта, светится весь от радости, что поедет далеко, туда, где по небу цветные круги и полосы ходят, ему рассказывали, — и я мимо него юрк, и втекла в товарняк, забилась за лошажьи ноги, завернулась в хвосты, ощущала ноздрями чудесный запах пота, навоза, жара от высунутых языков, хрипло дышащих морд, слышала музыку ржанья, солдатик мне кричал перед отправлением товарняка: «Побирушка!.. Где ты!..» — но так я и сказалась, где я, я уже ехала, я уже опять тряслась в поезде, я же кочевница была, и вот я вернулась в вечный тряский дом свой, где надо спать на полу, укрывшись соломой, жуя лошадиную еду, и верно, к мордам у них были привязаны торбы с овсом, и я отсыпала немного овса у ближайшей лошади с белым лунным пятном на лбу и пожевала его. И так мы ехали на Север, долго, три дня и три ночи, а может, и три года и три месяца, время смешалось в моей голове, как сполохи в Северном Сиянии, а ведь я уже высовывалась из дыры в крыше вагона, взлезала на лошадь с широкой спиной, подтягивалась к дощатому потолку, отодвигала доску и просовывала голову в пустоту, и там были звезды, белые рои звезд, они набивались мне в волосы, как полова, я стряхивала их и смеялась, и голодные лошади ржали вместе со мной. Овес был давно съеден. На станциях не кормили. Лошади извергали из себя потоки и комки жизни и вони. Я собирала навоз руками и выкидывала в дыру. Мне не было зазорно. Лошади, священные лошади. Все живое живет и пахнет; в жизни есть только жизнь, и ничего больше. Север, чистый холодный Север. Остановись, товарняк. Зачем привезли сюда лошадей? Что они будут делать здесь, в тундре, среди льдов, у моря, белого, как Луна? Здесь не растет овес. Здесь никто не ездит верхом. Вы давали мне зерно из своих торб. Неужели я вас не спасу?
— Девушка-а-а-а!.. Не ходи близко моря, море проглотит!..
Жители тундры кричали мне предостережения. Я выползла из вагона, шатаясь от голода. Ледяной ветер обдул меня всю, затрубил в синий рог неба. То ли весна, то ли ранняя зима? Я подошла к краю земли и вгляделась в море. Белая, ровная, нежно вспыхивающая серебряная тарелка. По ней катается, далеко, яблоко одинокого острова. Мне надо туда попасть.
— Перевези меня, перевозчик!..
В лодке подгребает рыбак. Борода его торчит лопатой. Он старовер и молчун, он знает, что покинет мир и больше сюда никогда не вернется. Я прошу его перевезти меня на остров. Он вздрагивает всем телом.
Он молчит, но я слышу в этом молчании ужас.
— Почему, старик?.. — спрашиваю я.
И тут он разлепляет склеившийся за годы молчания рот и вылепливает горькие слова, и они смолой присыхают ко мне:
— Потому что там живет Всегда Живущий. Его опасно видеть людям смертным. Всех, кто видел его, Бог уже взял давно.
— А вот меня не возьмет!.. — крикнула я запальчиво.
— Садись, — показал старик бородою на лодку. — Доплывем.
И мы поплыли; и светлое море колыхало нас в берестяной колыбели Севера, и я видела рыб, больших севрюг, что ходили под днищем лодки, и любовалась на их колючие бока; и белое Солнце ослепляло нас, и я щурилась из-под руки на волосяную лопату, бороду старого рыбака, ушкуйника, острожника; он греб и греб, мышцы его вздувались, и я была благодарна ему, что он забоялся за мою жизнь, что он не отказал мне, согласился, чтобы я увидела Живущего.
Белые косы воды вились и перевивались, переслаивались перламутром, серебром, молоком. Лодка попадала в яркие пятна света, мы слепли, я окунала руку в холодную воду. Остров приближался. Вот уже близко берег. Вот уже видны лодки, привязанные к колышкам, сараи, банька, косая изба с маленькими окнами под самой крышей. Старовер отвернулся.
— Слезай! Прыгай в воду!.. Дальше не поплыву. Страшусь, — старик в смущении отвернул лицо. Я подобрала холстину и прыгнула. Ледяной мед воды всосал мои пятки и щиколотки, мазнул по икрам.
Навстречу мне по берегу шел человек. Борода вилась кольцами. Горбоносое лицо резало ветер. Он был в высоких болотных сапогах, в бушлате. Руки его были сжаты в тяжелые кулаки. Он шел прямо ко мне, и волосы на моем теле поднялись дыбом — из медного коричневого лица в меня глядели две бездны, и я уже тонула. Я шла по воде навстречу безднам, ступни мои вязли в донном песке, ранки на ногах щипало солью, меня тянуло к идущему, ближе, сильнее, крепче, вот я уже побежала, вот я стремительно полетела, вылетела на отмель, на залысину белой песчаной косы, лечу, воздух ртом ловлю, умираю, задыхаюсь, скорей!.. — и он тоже, смотрю, протягивает ко мне, бегущей, руки, и сам бежит! И с виду он человек как человек! Ничего в нем такого особенно вечного! И вот слишком близко я вижу его, и он хватает меня цепкими руками, привыкшими пилить, рубить, строгать, рыбалить, хватает и крепко притискивает к груди, так, что косточки мои трещат и лопаются! И я утыкаюсь носом в пропахший рыбьей чешуей бушлат.
— Ну, здравствуй, — шепчет он мне в затылок.
— Здравствуй, Иоанн, — шепчу и я; так вот ты какой — выжженный, прокаленный, прокопченный морозами и ветрами. Бог положил тебе жить на земле, ты и живешь, и хорошее место отыскал — чтоб никто к стенке тебя не поставил, не расстрелял: везде простор, голое ровное поле тундры, белая девичья ладонь Севера.
Отстранил меня от себя; Придирчиво радостно оглядел. Да. Такая я, как он ждал. Вся точно такая. Это я уловила по блеску в глазах, по стреле улыбки в кольцах бороды. Древний ты шибко, Иоанн.
— Бают, мне смерть от тебя придет, — сказала я, и солено стало у меня во рту от слова-лезвия. — Веди в избу!
И пошли мы в избу, а там кровать с серебряными шариками на спинке, два табурета, дощатый стол, на столе — толстая книга; должно быть, духовная. Я открыла. Буквы витые. Иоанн взял в руки книжицу, наклонил коричневый лик, прочитал:
— …и восстанет род на род, и царство на царство; и будет глад, мор и землетрясение по местам. Претерпевший же до конца спасется. — Помолчал, просиял в меня глазами. — Претерпишь со мной?..
— С тобой?..
На столе лежала большая рыба севрюга, только что выловленная, и кусок белужьей теши; в чугуне дымилась уха вчерашняя, горой вздымалась в щербатом блюде желто-алая морошка; и так Иоанн сиял в меня очами, что не вынесла я, сломала меж нами стену воздуха, подбежала и поцеловала его. Неумело, смешно: так девчонки целуют мальчишек, когда хотят сказать: «Ты самый прекрасный из людей».
Боже, сколько я людей видела. Скольких на себе волокла. Обнимала, целовала… Я несчастных так любила! А сама стала несчастной. Что мне Вечно Живущий? Он счастлив без меня. Я счастлива даже несчастьем — вот до чего я дошла в поисках человека днем с огнем. Я ходила с зажженной свечей в руке. Я разжигала костер на пустой заметеленной площади, садилась около костра, грела руки, глядела на пламя. Я любила свое несчастье. Я излечивала несчастье ближнего. Это и было мое счастье. А тут? Вот приехала я далеко, просторно здесь, холодно, пусто. И Его ученик рядом со мной. И он обнимает меня. И его руки прожигают меня. Но не любовный жар от него исходит. А сухой, пустынный жар покаяния и мужества.
Но вот его рот. И он налегает на мой. Влепляется в мой, и пустынный самум, ветер древности дикой вливается в меня, виноградным вином бродит во мне. Так не человек целует. Так целует зверь и ветер. Так целуют старые камни. Песок на зубах.
— Скажи, — задыхаясь, шепчу я, — скажи, Он очень любил тебя?.. Он любил кормить тебя инжиром?.. ты был ведь еще мальчишка, ты всегда хотел сладкого… Вы пили вместе белое кобылье молоко, что кусает язык? Как ты звал Его?.. Учитель?..
— Девочка, — темный лик, вырезанный из железного дерева, прожигал мое лицо, — маленькая девочка, любимая девочка моя. Я старый старик, я старее старого. Кто тебе сказал, что я здесь?.. Он?.. Он ведь и мне сказал, что ты у меня будешь. Предупредил. Я сначала не поверил. Засмеялся. Теперь вижу, что напрасно. Он неправды не скажет. Ты долго шла…ехала… ноги сбила в кровь… это что за синяк…
— А это мне лошадь на ногу наступила, — радостно сказала я и окунула пальцы в белые волны бороды. — И вот сейчас я счастлива. Ты будешь читать мне толстую духовную книгу?..
— Ты мой ребенок, моя девочка, — шептал Иоанн и гладил мои волосы, — я буду всегда читать тебе Духовную Книгу. Я буду всегда любить тебя. Он тоже любит тебя; я Ему разрешил. Я сказал Ему: разрешаю Тебе любить ее, Господи, но она все равно придет ко мне.
— А не изменяю ли я Ему с тобой, Иоанн? — спросила я весело и счастливо, и засмеялась, а он посадил меня к себе на колени и стал кормить рыбой, отрезал и севрюги, и теши, наливал уху, подносил мне ко рту деревянную расписную ложку, и не было счастливее нас людей на свете. Я сидела на коленях у Иоанна, и мы оба отражались в куске старого битого зеркала, висящего около ходиков. Я видела, какие мы красивые. Мы были такие красивые, что могли бы жить среди звезд. Это была ошибка, что мы были до сих пор живые. Нам давно надлежало умереть и восседать среди звезд, и чтобы люди на нас пальцами показывали и шептали: вон созвездие Ксении, а это созвездие Иоанна, — дети, дети, глядите, запоминайте, любите их, им там хорошо.