– Вы что?! – вскинулся майор Зарубин. – У меня есть боевой офицер и сержант…
– Людей поведу я! – жестко отрубил Славутич. Он присел на ком глины, заросший ломкой травой, и снял пилотку. Волосы росли у подполковника с половины головы, пролегая дугой от уха до уха. Библейский лоб казался выпуклым, огромным. Под короткими, но широкими бровями основательно и строго сидели глаза. Губы четко очерчены, и небольшой, но властный подбородок придавал еще большую основательность и резкость этому напряженному лицу.
– Шел я сейчас по берегу, – как бы отвечая на недоуменный вопрос майора, вновь заговорил Славутич. – И ловил на себе взгляды, один раз даже и услышал: «Вот она, тыловая крыса! Ползет в безопасное место…» – Каково это слышать мне, офицеру, получившему орден еще на финской?! Хотел я, знаете, вытащить говоруна из норки, приструнить, да вспомнил, что очень много поводов стали подавать наши командиры для этаких разговоров. Скажите, отчего вы находитесь здесь, будучи раненым? Разве вас некем заменить? Где командир полка Вяткин?
– Не могу, товарищ подполковник, оставить людей. Я вместе с ними переплавлялся. Они хоть какие-то надежды связывают со мной, спокойней дело делают, когда я здесь… При первой же возможности я уплыву. Я так уже навоевался, что рисоваться и геройствовать не могу. Прошу верить мне.
– Верю, – кивнул головой Славутич, – верю и благодарю! Но при этом думаю о тех офицерах, которые вырядились, как лейб-гвардейцы, в парадные мундиры, позавели себе крытые персональные машины, понатащили в них женщин, холуев, и когда штаб движется по фронту, в том числе и вашего полка, – похоже на цыганский табор, который по Бессарабии кочует в шатрах своих. Как у Пушкина?
– В изодранных.
– Черт знает что! Попади на ваше место баринок военный, да получи царапинуон бы весь боезапас израсходовал, кучу людей положил, чтобы вызволить с плацдарма свою драгоценную персону.
– Вы преувеличиваете, товарищ подполковник. Дармоедов, баловства всякого и правда много, но все же… в крайнюю минуту…
– Скажите, окружение – дело крайнее?
– Да уж…
– Так во время летнего наступления штаб нашей армии был окружен и атакован немецким десантом. И что вы думаете? Почти половина штабников оказалась без личного оружия! У господ офицеров, что имели пистолеты, – по одной обойме в пистолете. Оружие не чищено со времен ликвидации Сталинградской группировки! Это ли не бедлам? Тут же открылось воровство патронов и оружия. Паникующие штабники вдруг вспомнили, что они все же на войне. Танкисты Лелюшенко вызволили нас… – Славутич смущенно потупился: – Я могу у вас еще попросить покурить?
– Пожалуйста! – и крикнул наружу: – Шестаков?
Шестаков доложился майору, где был, что видел. Особо в своем рассказе напирал на то, что обнаружил наблюдательный пункт, огневики той части, скорее всего минометной, ходили за мясцом и нарвались на наших бойцов, но скорее наши бойцы на них… перебили друг дружку.
– Финифатьев, Мансуров, Шорохов – поступают в распоряжение подполковника Славутича. Всем проверить оружие, зарядить диски, хотя бы и последними патронами, взять по гранате. Шестаков при телефоне. Булдаков при пулемете.
– Есть!
– Этот боец плавал за штабной связью? – поинтересовался Славутич, когда Лешка, осыпая песок, лез вверх по яру. Получив утвердительный ответ, подполковник удрученно продолжал: – Вот тоже и наш начальник связи… нет, чтобы прибыть на берег, каких-то разгильдяев послал. Кстати, и здесь, на плацдарме, уже появился тылок, и место-то для него вроде бы узкое… А есть! Есть, есть, миляга, организовался… Безотцовщина какая-то прячется за спины товарищей. Поднявшись, затягивая ремень еще на одну дырку, хотя и без того уж в талии, как гончий пес, Славутич сказал без досады, но весомо:
– Наблюдатель, которого сшибли с дерева, погубил бы нас.
Булдаков, привыкший, чтобы Финифатьев был всегда при нем, вопрошал взглядом; «А я как?» Сержант его утешил, мол, обоим от пулемета удаляться нельзя, тем более что он – первый нумер, да и за лесиной пусть поглядывает, коли другой наблюдатель взнимется – сшибай!
– Чего куксишься-то? Я же ненадолго…
Косолапый, круглое лицо отекло или щетиной обметано, второй нумер решительно вышагнул из пулеметной ячейки, пригнувшись, посеменил на спуск. Прежде чем съехать на заду по солдатскими задами раскатанной выемке, под ягодицы подстроил ладонь, на ходу черпнул из Черевинки водицы, отпил, сырой рукою потер лицо. Булдаков привалился к деревянной ложе пулемета, шаря голой ногой по ноге, прострочил кривуль Черевинки, густо охваченной разноростом. Увлекся, высадил весь диск. А вот кто набивать диски будет? Всем хозяйством занимался нумер второй. Рассыпая патроны под ноги, кляня напарника за то, что высовывается везде, Леха отгонял от себя гнетущее, ему совершенно непривычное чувство одиночества.
Майор Зарубин, подгоняя огневиков, торопил их, просил не разлеживаться после сытного обеда, побольше поднести к орудиям боезапаса – дела на левом фланге, особенно на высоте его, в батальоне Щуся, еще более ухудшились, надобно продержаться до вечера, до темноты и тогда уж совместно решать: отводить передовую группу или уж оставлять ее на окончательное растерзание. Покончив с распоряжениями, он отпил холодненькой водицы и вдруг спохватился, начал кликать людей:
– Мансуров! Где Мансуров? – как бы очнувшись, пощупал лоб, помял голову Зарубин. – Какой-то наблюдательный пункт… Зачем он? Что за блажь? Подполковник-то откуда взялся?
Почти в панику впавши, майор Зарубин выкатился из земляной берлоги, скособочившись, упал на бровку яра, громко звал:
– Шестаков! Булдаков! Наблюдатели! Корнилаев! Товарищи! Вернуть людей! Немедленно! Бегом, бегом! Корнилаев остается! А вы бегом, ребята, бегом!
Закаленный в боях, войной испытанный человек, во плоти коего, как и всякого опытного вояки, существовал недремлющий вещун, он уже тыкался в сердце, пророчил – опоздал! С приказанием поторопился, с отменой его опоздал. Быть беде! Быть беде, быть…
Сухозадый, что летошный кузнечик, нагулявший брюшко в лугах, немец по имени Янгель, лапками и выпуклыми глазами тоже похожий на прыткую насекомую, насвистывая мотив полюбившейся ему русской песни «Ах ты, душечка, красна девица», – мыл в речке посуду и, несмотря на фиркающие над ним пули, на рвущиеся неподалеку мины, думал о разных разностях. О чем-то мрачном, нехорошем он думать не хотел, да и не думалось после обеда о нехорошем, пули, летающие над речкой, и прочее – уже привычны. Янгель налегке, без мундира, в офицерской шерстяной кофточке с закатанными рукавами – чтоб не замочилась рубашка. Пилотку он также оставил в блиндаже. Голову, прикрытую поредевшими, жиденько вьющимися волосенками, пригревало солнцем, спину тоже пригревало, но вода в речке была холодная, приходилось мыть посуду с песком. Беленький, промытый песочек шевелился, разбегаясь струйками по дну ручья, нет, лучше по-русски – «ручейечка».
Янгель не без удовольствия произнес вслух, отчетливо выговаривая букву «ч»:
– Ручей-ечка!
Он начал изучать русский, можно сказать, от нечего делать и на всякий случай, когда служил в Винницком гарнизоне техником-связистом и на одном из танцевальных вечеров познакомился с веселой девушкой, Ньюрочкой, которая, смеясь, говорила: «Обормот ты, Фриц, по-русски ни бум-бум!» Он спрашивал: «Что есть «обормот» и «ни бум-бум»«? Насчет обормота он так и не понял, а «ни бум-бум» – когда ему Ньюрочка постучала пальцем по лбу – усвоил по звуку.
Солдатам и офицерам рейха вообще-то запрещалось, по-ньюрочкиному выражению, вожгаться с черным людом – из опасения, что девочки могут оказаться агентами и партизанками. Но какой из Ньюрочки агент? Она была молода, все время хотела кушать, Янгель помогал ей питанием. Он же еще тоже есть молодой мужчина, ему требовалась женщина… «0-о, Ньюрочка! Огонь и пламя! Какого оккупанта ты сжигаешь сейчас на своем костре?»
Янгель имел отличия в службе, мечтал сделаться телефонистом международной линии и разжился – ах, какие все же в русском языке встречаются нелепые слова, наряду с прекрасными, – разжился! Как на ржавый крючок натыкаешься языком! Разжился знакомством в ставке самого фюрера. В прошлом Янгель был трамвайным кондуктором, папа его был тоже трамвайным кондуктором, но в живости и остроте ума ни папе, ни Янгелю никто не мог отказать. Папа вообще был уверен, что восточный поход – это верный шанс для его сына, он непременно выбьется в гросс люди. И Янгель старался изучать языки, на первый случай хотя бы русский, довольно сносно на нем изъяснялся, и это ему не раз уже пригодилось. Обер-лейтенант Болов сказал сегодня во время обеда: когда ему после ликвидации этого голодного сброда на берегу реки понадобится ехать к русским бабам в город, он непременно возьмет с собою Янгеля. Обер-лейтенант почти с русской фамилией – Болов, не умеющий, однако, говорить по-русски, хотя воюет уже второй год в России, происходил из остзейских немцев и, как всякий остзеец, нахрапист, бесстрашен и туп. Янгель из города Кельна, с великой его историей. Но дело, видно, даже не в землях, дело в наследственности, которая и подсказывает человеку определенный образ мыслей и действий. Болов – выскочка, нерадивый ученик, которому рейх предоставил возможность отличиться, получить высокий чин и положение в обществе. Не хватает Болову благородства – забулдыга он. Ох, какое прекрасное русское слово: «за-бул-ды-га»! Как там еще? «За-дры-га! За-ну-да! За-сра…» Впрочем, что взять с человека, который два года на передовой, лишь изредка отдыхает от войны в каком-нибудь походном или зачуханном провинциальном публичном доме. Да, вот тоже слово трудное: за-чу-хан-ном!