От ласкового голоса Алёны Анна стала задремывать, и в предсонье замелькали дивные приморские города, с мраморными лестницами, сбегающими к морю, с фонтанами – она часто во сне видела их, точно пролетая над ними крупной птицей или маленьким самолётом, – и вдруг отчаянно захотелось другой жизни, простой, красивой и солнечной, Анна увидела горную дорогу, ослика, ручеек, сбегающий по скале, и поняла, как сильно она устала от России. Её могли освободить. Досрочно освободить, но на каких-то условиях, и в этих условиях фигурировало какое-то дело, смутное и печальное, Анна старалась припомнить дело – и припомнила. Резко села на кровати.
– Алёна, раз уж вы заговорили о девочках, расскажите про договор. Вы обещали мне. Я ведь из-за этого и приехала. Надо же наконец поставить точку в этой истории!
– Ладно. Я вам всё расскажу, но, честное слово, рассказывать нечего. Вы подозреваете какую-то тайну, а её нет в помине. Дело в том, что в семьдесят втором году мы, Лиля, Марина, Роза и я, поклялись «жить и умереть вместе».
Некому жаловаться. Некогда плакать. Надо заполнять огромную пустоту, русскую дырку, заполнять её собой, своим дыханием, словами, письмами, страстями, делами, мыслями, песнями – иначе она сожрет тебя.
Татьяна Москвина. Вольно!
– Не забудьте, было нам всего-то по двадцать два годика. И не знали мы толком ничего ни про жизнь, ни про смерть. «Жить и умереть вместе» – это был красивый лозунг вроде пионерского, мы ведь под лозунгами жили, как грибы под деревьями, под девизами зрели-вызревали, под звонкими трубами росли… Жить и умереть вместе… Тогда казалось, что иначе и быть не может.
– Простите, Алёна, я отказываюсь вас понимать. Как это – умереть вместе? В смерти никто не волен! А если несчастный случай, а если болезнь кого-то из вас подкосит – что, все остальные обязаны были отправляться вслед? Извините, это даже для двадцати лет тяжёлый и глупый бред. Не верю.
– Нет, Анечка, не так. Я ужасно плохо говорю.
– Знаете, Роза Борисовна говорила хорошо, но мне от этого лучше и яснее не стало. Вы излагайте спокойно, простыми словами, не надо заботится об ораторском искусстве. Я пойму.
В мерцающих светотенях от живого пламени свечи лицо Алёны казалось то бесстрастным, то скорбным, то весёлым.
– Я думаю… я думаю, что дружба – это очень хорошо. И всё-таки самый замечательный дружеский кружок – это кружок. Замыкает он человека. И одному неправильно, и только в кружке в своём неправильно. На миру надо жить! Надо размыкать, отодвигать эти границы… А мы ужасно сроднились ещё со школы. Восемь лет мы виделись чуть не ежедневно! И вот я помню этот день, девятого мая семьдесят второго года. Мы в Приморском парке Победы гуляли. Потом пришли к Лиличке, у неё все уехали тогда, было пусто – пустая квартира, чудо немыслимое. Тогда ведь и тридцати лет с Победы не прошло, многие были живы и не стары, память не потускнела, ещё не надо было искусственно возбуждать чувства. «Семнадцать мгновений весны» только что вышли. И мы были в общем празднике. Пили красное болгарское вино, слушали музыку. Бетховена почему-то. Роза любила Бетховена. И она предложила написать красивый, торжественный договор о вечной дружбе. Чтобы мы все поклялись жить и умереть вместе. И мы его написали, и подписали кровью. Да, кровью, укололи пальчик и написали первую букву своего имени. ЛМРА. Лиля сказала, что коряво звучит, и вписала своей кровью маленькое «и» между Л и М. Потом ещё капнули кровью в чашку с вином и выпили – каждая по глотку. Вот и всё.
– Алёна… Послушайте… Лилия Ильинична покончила с собой, но ведь смерть Марины и Розы была случайностью. Передозировка наркотиков, неудачное падение…
Алёна невесело усмехнулась.
– А может быть, при нашем договоре присутствовал… ещё кто-нибудь?Torn, кто взял на себя труд обеспечить... выполнение условий договора?
– Извините, я в мистику не верю.
– И я не верю, вот так, не верующей в мистику, мне и придётся теперь отправляться к подругам.
– Не надо себя на это настраивать! Вы не имеете права умирать! На вас весь Горбатов держится. Как они будут без вас?
– А понемножку, – ответила Алёна. – Поверьте, жизнь обойдётся без любого из нас. Вот я вам всё и рассказала, а теперь спите.
– Я теперь вряд ли усну, после вашего рассказа. Нет, это невозможно, нерешено, неправильно!
– Неправильно? – улыбнулась Алёна. – Кто его знает? Жизнь не из одних гераней да жареных гусей состоит. Насколько я поняла, вы человек одинокий? Так? Вот вы и отвечаете только за себя. А мы жили вместе. Души наши жили вместе. А потом начался раскол, пошли трещины… и Лиля восстановила, может быть, нарушенный порядок. Вы думаете, мне это нравится? Я согласна с этим? Нисколько. Я сама знаю, что обязана жить. А вот на вопрос, хочу ли я жить, я вам не отвечу. Я врач, я воюю со смертью, и я буду бороться и за свою жизнь тоже, всеми лапами. Но я готова ко всему. Вы спросили меня, счастлива ли я, отвечаю вам совсем откровенно: нет. Правильная, полноценная жизнь и жизнь счастливая – разные штуки. Я была счастлива тогда, в семьдесят втором году! Какое счастье у меня может быть сейчас, с моей изломанной-переломанной жизнью, с перетруженной душой, с надорванным сердцем? В бесконечной тревоге за близких? В работе беспросветной? Да я вам больше скажу: и договор тут наш ни при чём. Просто совпало так… Я давно должна была серьёзно заболеть, при моей жизни. Жизнь… Смешное слово, правда? Мы ведь говорим – жызень. Моя жизнь. Майя жызень… Вы спите, Анечка, спите. Уж что-что, а спится у нас в Горбатове отлично.
У тебя есть три пары очков. Надень розовые – и сердце затрепещет от нежности к людям. Какие молодцы! Посмотри, они принарядились, сидят в театре, ждут представления, и глаза их сияют радостной надеждой увидеть что-то интересное о самих себе, и никто не помнит о смерти. Какие храбрецы! Рассекают и воздух, и воду, и землю на хитрых механизмах и ничего не боятся. Они хоронят друг друга и плачут от горя будто что-то важное потеряли: как это трогательно. Дивные маленькие игрушечки. Сколько выдумки, сколько желаний! Нет, это была отличная идея – привить немного духа стае злобных млекопитающих…
Надень чёрные очки – и отвращение зальёт душу. Агрессивные червяки точат землю, попутно пожирая самих себя. Кишащая биомасса из хвастливых, мерзких, претенциозных уродов. Их тела извергают дерьмо, их души извергают дерьмо. Они созданы уничтожить неудачную книгу творения, оттого-то они так властно, несытыми глазами глядят на мир: приказано сожрать всё…
Остались третьи очки. Прозрачные. Надень их – и ты увидишь…
Утром (была суббота) напились чаю с вареньями, с плюшками, со вздохами. «Баньку затопи», – сказала Алёна Огурчику. Тот застонал: «Ну Алёнушка! Ну матушка! Как я, в таком состоянии…» – «А понемножку», – ответила Алёна.
Мишка вышел к чаю хмурый, с припухшими глазами, но все равно красивый и надменный. Пошептался с матерью и уехал.
Баню Огурчик затопил. Схватили лёгкого пару (только в России эта тяжёлая, влажная, пропитанная лиственным ароматом субстанция, которую можно закатывать в банки и гнать на экспорт, для удивления прочих народов, называется «лёгким паром») и сызнова стали пить чай, хотя Огурчик надеялся на похмельную рюмочку. Было пресечено. «Кваску испей», – посоветовала Алёна.
– Вот, Анечка, я однажды что подумала. Есть такое ругательное выражение, знаете – «квасной патриотизм». Вот принято смеяться над теми, кто соблюдает патриотизм в бытовых мелочах, предпочитая квас всему прочему. А я только такой патриотизм и понимаю. Мне вообще никакие «русские идеи» не нужны. Что мы лучше всех, что у нас миссия, что на нас возложено, что мы призваны – всё на помойку. У меня именно квасной патриотизм. Мне нравится русский быт, его вековой уклад. Баня с берёзовым веничком, кисленький хлебный квас, солёный огурчик к водке. Грибочки… Деревянные избы. Вся обрядовая сторона веры – с праздниками, прекрасно вписанными в сельскую жизнь. Одежда русская – отличная, удобная. Или этот замечательный обычай – давать за девушкой приданое. Вот такие простые, хорошие штуки я люблю. А идеи не люблю совсем.
– Так и живите, как вам по сердцу, – отозвалась Анна. – Никто вроде не мешает.
– Мне и никогда никто не мешал, все только помогали, – сказала Алёна. – Кроме двух мужей, которых бы я к чёрту послала, да фиг с ними – дети нормальные получились. Отбила у них пару сперматозоидов, и ладно.
Анна слушала, улыбалась, кивала, однако настроение было уже совсем не то, что в день приезда. Испортилось настроение.
День стоял тёплый – искупались даже в Мураше. Ну, как искупались – окунулись, фыркая и визжа, а на берегу ещё хлопнули чуток для здоровья. Потом отстояли службу в церкви, и Анна приметила, что слушать знакомого батюшку, с которым за столом сидел и водку пил, оказывается, гораздо интересней, чем незнакомого. Правда, отец Николай никакого внимания «по знакомству» никому не оказывал, был строг и важен. Горбатовцам это, впрочем, нравилось: чувствовалась в отце Николае настоящая власть. Потом отправились к Октябрю, тот затеял культурную акцию: сначала показал «Солярис» Тарковского, 1972 года, а затем, после перерыва, «Солярис» новый, голливудский. Для посрамления Голливуда, которое, конечно, удалось. Многие и досмотреть американский вариант не смогли. Октябрь ликовал. Подарил Анне рукописную листовку Дуброва, вождя крестьянского восстания 1921 года, – он собирал экспозицию для будущего краеведческого музея, и автографов Дуброва удалось найти восемь штук. От подаренной листовки тянуло слабым запахом палёного – запахом земли, когда-то сожжённой огнедышащим драконом правды и справедливости. «Смерть собачьей власти!» – заканчивал свое воззвание Матвей Антонович, преданный и убитый своими же соратниками и зарытый неведомо где под Мучкапом.