И он стал напевать себе под нос:
— Ты человек, я человек; мы два крыла — одна душа; мы две души — но суть одна; два сердца мы — одна лю…
— Знаешь ли ты, что такое по-гречески акмэ? — перебил его Арслан. — Возраст зрелости. Мужем я не то что перестал быть, я им еще и не делался. Играя в свои игры, не научился я переживать взаправду. Не зная истинного вкуса смерти, не познал я и вкуса любви, ее сестры.
— Хм, обыкновенно жизнь соединяют и выводят из жизни, — слегка удивился монах. — Однако ты по большому счету прав: потому что жизнь бессмысленна в равной мере и без смерти, и без любви. Представь себе роман без конца, который не содержит любовной интриги — кто стал бы его читать! А все же почему ты так зациклился на этой своей акмэ?
— Я хочу быть мужествен не ради игры, но ради истины. А как я обрету мужество, если я не муж?
— Значит, ты полагаешь, что искомое состояние твоего духа нуждается в одном выразительном внешнем знаке. Ты, кто не любит ни символов, ни тех, кто ими пользуется! Ладно, дело каждого — самому судить, что ему важно, а что нет. Ты уже состоялся как человек, но желаешь быть чем-то в придачу к просто человеку — ну что же: иные странники начинали с куда меньшего.
— Ты поможешь мне? Ведь другим ты помогал.
— Труднейшая теперь передо мной стоит задача, — монах почесал за ухом, как пес, и встретил понимающий, лукавый взгляд Белой Собаки. — Видишь ли, каждая твоя инициатива должна исходить от тебя самого, от твоей внутренности. Я это хорошо продумал, пока ты рассуждал о своей авейшье. Самородность ведь важнее высоконравственности. Дурны идеи и побуждения или хороши, но лишь тебе дано извлечь из них урок и двинуться поверх них: на чужих ошибках не учатся, а чужое добро нельзя надолго присвоить.
— Ты предлагаешь мне грешить? Но у вас ведь говорят, что грех закабаляет и лишает свободы действий.
— Пожалуй что и так; однако не совсем. Ибо человек по тайной сути своей так могуществен и так храбр, что прорывается через любые препоны.
— Так ты ради этого — чтобы не внушать и не закабалять — собираешься отказать мне в том простейшем, что друг дает другу и любящий любимому? В простом совете?
— Гм… Знаешь, я не совет тебе дам и не напутствие. Но вот что я сделаю: вручу тебе новую задачу. Тебе, отыгравшему во все виртуальные игры, испытавшему на себе тысячу способов умерщвления и девятьсот девяносто девять способов воскрешения без одного-единственного, о котором стоит рассуждать, прошедшему сквозь ад любви и рай забвения, я предлагаю новую игру, неизведанную и великолепную! Главным в ней будет то, что она будет иметь строго фиксированные начало и конец и проходить, так сказать, в режиме Лас-Вегас: нельзя брать ходы назад, переигрывать и долго раздумывать над одним ходом. Недеяние будет в ней опаснее, чем любой поступок: соверши что попало и потом исправляйся на ходу. Основной закон игры — великодушие и милосердие в ущерб закону и справедливости. Ходы твои, должны быть спонтанными, то есть корениться в твоей глубинной и незамутненной сущности. Единственность и неповторимость каждой твоей попытки соберет все твои силы в кулак.
— Что это за игра? — слегка задыхаясь, спросил Арслан.
— В этой игре тебе будут даваться «моменты истины», — будто не слыша, продолжал Мариана, — где реальность этой игры, облегающей чистейшую Белую Идею истинного мира так туго, как не может никакая кожа обтянуть плоть, подменяется самой ничем не защищенной от тебя Реальностью. Эти моменты — твоя награда: стоит тебе увидеть потом горную вершину или озеро, услышать музыкальную фразу или прочесть строку из книги, сложенную в унисон с Истиной, как внутри тебя зазвенит колокольчик, сладкая дрожь пройдет по коже и наступит упоение, сходное с тем, которое ты испытал, впервые нащупав сходство зеркальных двойников, но еще сильнейшее, и новая ступень прозрения для твоей души. Эти моменты — твоя высокая ответственность: стоит поцарапать ближнюю реальность — из самой Истины кровь пойдет.
— Но как мне уберечься от кощунства? — спросил Арслан.
— Будут и провалы в игре — так же продолжал монах, — так называемые «ловушки для волка». Места, где бездна Паскаля и Гоголя, прожорливый Полуденный Дьявол Гойи просвечивают сквозь амбивалентность тощих земных истин, через приторность бытовой солодки. Эти места выдают себя чувством страха, что возникнет в тебе. Но это не настоящий страх, и бояться ты будешь не дьявола, а иного: пойми это! Провалы тьмы — не пустота, а предельная концентрация света. Ты — не бойся, не обходи, а ищи их! Ты от природы умеешь читать между строк.
— Не изведав настоящего страха, как смогу с ним совладать, когда он навалится на меня впервые? — спросил Арслан.
— Будь щедр — иначе не разбогатеешь, — наставлял Мариана. — Будь открыт душой, чтобы избежать ее взлома. Не стесняйся просить: уподобься младенцу во чреве, который беззвучно вопит матери о своей жажде и, строптиво барахтаясь в ее водах, получает вдесятеро больше просимого.
— А потом, — заключил монах, — ты умрешь. И умрешь взаправду, ибо играя — ты спал, и погибая — ты спал, и выздоравливая от гибели, ты длил свой сон, и сейчас, когда я учу тебя, ты продолжаешь спать; а во время моей игры ты будешь непрерывно идти к той смерти, которая есть единственный способ наконец проснуться.
— Хорошо, я принимаю твои условия как подарок и иду, — ответил Лев. — Укажи мне путь из города Стеклянных Башен.
— Да как сказать, — улыбнулся Мариана, — в известной степени и по внешней видимости это путь как раз в этот проклятый город, но город, самую малость не совпадающий с общепринятым. Вот как мастер Данте: хотел подняться в гору, а для того пришлось ему погрузиться в пламя адово. Самая же глубь ада нежданно обернулась райской вершиной. Но что болтать попусту! Дам я тебе в провожатые Беллу, она и доведет тебя куда следует.
Арслан расцеловал хозяина, оделся в лиловый плащ, расшитый рыжеватым золотом — это ожившее подобие одного из первоцветов было трауром по его мужскому началу — и ушел, напевая:
«Лиловый цветок шафрана —
Моя золотая печаль.
Я прохожу сквозь туманы,
Мне их нисколько не жаль».
Печален был и маленький, хрупкий Мариана: своими руками снарядил он в путь свою любовь, которая пришла в ином обличье, оставаясь по своей сокровенной сути той же, что и прежде, но с большой буквы.
— Какое счастье — быть покинутым, — смеялся он сквозь хрустальные слезы, — много лучше, чем не испытать любви: всегда находится, что вспомнить.
— Это не конец жизни — это всего лишь боль, — сказал он себе чуть погодя. — О скимн на вершине горной! О львенок в пещере! Переполненная чаша моей неистраченной любви! От золотой моей тоски по тебе, от свинцового пота моих бессонниц потяжелело мое изголовье, и некуда приклонить мне голову в ночи. Но благо мне, бодрствующему.
И совсем приободрился, придумав и сказав вдогонку Льву двустишие, без спора внушенное ему его собственной благой авейшьей:
«Ты читатель своей жизни, не писец,
Неизвестен тебе песенки конец».
— Уж твоя-то личная песенка давно спета, — сказала хозяйка нового кабачка Тринадцати стульев, стройная, как рукоять помела, пышнобедрая, как пучок его прутьев, и расцветшая всеми своими природными красками — перламутром, золотом и лазурью. — Занимай-ка за столом место напротив нашего святого барашка, который то ли насквозь протрезвел, то ли пьян как стеклышко. Следовало бы, согласно порядку номеров, посадить тебя в ямку между нашими потусторонними любовниками, но ладно уж, не будем разбивать такую сладкую парочку. А выем зарезервируем: чует мое сердце, что он еще пригодится. Да, кстати: объясни мне, неразумной, какую это офигенную игру ты посулил нашему Арслану.
— Да в ту всем известную игру, о прекрасная Пряха, — ответствовал он, — где ставкой служит свой устроенный и упорядоченный мир, а единственным гарантом — абсолютный риск; где платят светлым живым серебром, чтобы купить тяжелую черную медь; игру для лицедеев, нипочем не желающих прервать спектакль; игру для безнадежных и неисправимых игроков, которых не отвращает и не отлучает от нее сама смерть.
— Покороче, пожалуйста, а то у меня подгоревшая сковорода не чищена и парадная скатерть не стирана, — перебила его хозяйка.
— Да любовь это, милостивая госпожа, — победительно усмехнулся Мариана, — простая любовь. Единственное человеческое чувство, которое простирается за порог смерти и которое, собственно, и есть сама смерть. Ведь именно это я и хотел втолковать моему мусульманскому, а возможно, христианскому пациенту. А ты разве не слыхала?
— Я не крольчиха и не ишак, — фыркнула дама, — чтобы мои уши простирались так далеко, аж до самой вашей чокнутой стеклянной реальности. Ты лучше скажи, имеются у него хоть какие-нибудь шансы победить?