— Идите в гостиную к папе и маме. Только ничего им не говорите. Им незачем знать. А я спущусь через минуту.
— Хорошо, — покорно отозвался присмиревший Джоффри.
Джорджи действительно сошла в гостиную через пять минут, промыв покрасневшие глаза и припудрив опухшее в багровых пятнах лицо. Но все равно даже Фред и Алвина почувствовали что-то неладное. И это впечатление только укреплялось от неловких пауз и еще более неловких стараний Джоффри, по-хмельному бледному, поддержать разговор, хотя глаза у него оставались мутными и испуганными. Вскоре Джорджи сказала, что очень устала и пойдет ляжет. Четверть часа спустя Джоффри пожелал Алвине и Фреду доброй ночи и отправился в свою комнату. На минуту он задержался у двери Джорджи. Им овладела хмельная мысль, что стоит войти к ней, извиниться — и «все будет тип-топ». По правде говоря, к нему отчасти вернулось недавнее настроение, и он оптимистически надеялся, что она даже разрешит ему провести ночь у себя в спальне. Он тихонько повернул ручку, но, к своему удивлению и огорчению, обнаружил, что дверь заперта. Постучал два раза — легонько, чтобы не услышали внизу, но Джорджи не откликнулась. Он поколебался, состроил в темноте гримасу и пошел к себе.
Внизу полковник побрел на негнущихся ногах проверить, запер ли Джоффри входную дверь и заложил ли засов. Не запер и не заложил. Алвина вышла в переднюю и зажгла две свечи. Полковник взял один подсвечник и принялся поправлять фитиль обгоревшей спичкой.
— Что это с ними? — спросил он. — Мне показалось, что девочка расстроена.
— Любовная ссора, — с фальшивой бодростью предположила Алвина. — Завтра утром помирятся.
Фред бросил спичку, всмотрелся в фитиль куда внимательнее, чем того требовали обстоятельства, открыл рот, словно собираясь что-то сказать, но промолчал. Алвина со своей свечой направилась к лестнице, но на второй ступеньке оглянулась через плечо.
— Все уладится, — сказала она. — Милые бранятся, только тешатся. Повздорили и забудут.
— Наверное, ты права… — начал Фред и вдруг мучительно закашлялся. — Черт побери, — прохрипел он, ловя ртом воздух. — Когда же эта чертова простуда от меня отвяжется? Так еще ни разу не бывало. Вся грудь болит.
Было бы мелодраматично утверждать, будто Джорджи за одну ночь утратила всю недавно обретенную миловидность. Не менее псевдоэффектным и лживым было бы заявление, что она тут же и полностью отказалась от своих надежд на Джоффри, от всех связанных с ним планов и смирилась с тернистым путем добродетельного стародевичества. И ведь пальмовая ветвь мученицы семейного очага на миг оказалась вполне в пределах досягаемости, и она не схватила ее только из-за опасливости ангела-хранителя, который в несвоевременном припадке целомудрия с крикливой категоричностью восстал против того, что советовал ее просвещенный инстинкт самосохранения. Впусти она Джоффри, когда он поскребся в ее дверь, Джорджи, бесспорно, могла бы лишиться формальной беспорочности, зато он поставил бы себя в дьявольски трудное положение. Совратить дочь дальних и почтенных родственников, принявших его с радушием, которое было им совсем не по карману! Не ясно, как бы он сумел вырваться из такого капкана. В веру шаловливых поклонников сиюминутных радостей и сластолюбия он обратился столь недавно, что совесть его не успела вовсе отмереть. И даже если бы он попытался тихонько улизнуть на манер шаловливых молодых джентльменов, семейный конклав и угроза воззвать к Старику тотчас его образумили бы. Но в этом была вся Джорджи: сплошные добрые намерения, ни малейшего понятия о тактике, вечное стремление соблюдать абстрактные заповеди и полное неумение приводить свои нравственные понятия в соответствие со своими же житейскими интересами.
Возлюбленный мой протянул руку свою к двери. Когда Джоффри подергал ручку, Джорджи лежала в кровати. Когда он постучал в первый раз, она стояла в одной ночной рубашке, переплетя пальцы, а руки с совершенно излишней судорожностью прижимая к груди, и отчаянно урезонивала разбушевавшегося ангела. Когда он постучал во второй раз, она искала халат. А когда она тихонько приотворила дверь, он уже ушел. Чем твой возлюбленный отличен от того возлюбленного?
Всю долгую беспокойную ночь в душе и мозгу Джорджи шла хаотичная битва смятенных противоречивых чувств и кощунственных мыслей. Она ни разу не погрузилась в полное забытье, но и ни разу полностью не очнулась, а словно все время оставалась в каком-то горячечном отупении. Она разыгрывала бесчисленные сцены между собой и Джоффри, сочиняла бесконечные диалоги, которые запутывались и обрывались. Опять и опять она переживала вечеринку и возвращение домой, иногда виня себя, но чаще испытывая страстное негодование против Джоффри и даже еще более жгучее — против Марджи. Преувеличение, неизбежное при ночных бдениях, терзало ее образами ужасной, постыдной катастрофы. И дважды в своих душевных метаниях она вскакивала с постели, чтобы бежать к Джоффри и попросить у него прощения. Если бы это произошло не так, если бы только они могли вернуться к нежности и почти серьезному взаимопониманию того поцелуя у реки! Оба раза она возвращалась в кровать и с беспощадным прозрением обвиняла Джорджи Смизерс. Кто она такая, чтобы негодовать на Джоффри после Каррингтона, после Маккола и, главное, после Перфлита? И затем с почти бодлеровской гадливостью к самой себе она вдруг подумала, что если Джоффри ее предаст, то почему бы порой и не навешать Перфлита в дождливые дни? Она гневно приказала себе успокоиться и под конец перестала метаться, но больше от утомления, а не потому, что ее сморил сон.
К завтраку Джорджи спустилась поздно даже для воскресного утра, и вид у нее был абсолютно измученный. За столом она увидела одну Алвину, доедавшую поджаренный ломтик хлеба с мармеладом за развернутой воскресной газетой.
— Где Джоффри? — быстро спросила Джорджи, не сумев скрыть тревогу.
Она заметила, что Алвина выглядит усталой и обеспокоенной.
— Он уехал спозаранку в своем автомобиле и сказал, что вернется только вечером, — равнодушно ответила Алвина. — И не захотел, чтобы я тебя разбудила. Надеюсь, он справится со своим скверным настроением. Мне стыдно за вас обоих: тревожить своими ссорами отца, когда он болен!
— Болен? — изумленно повторила Джорджи. — Как? Что с ним?
— Его простуда перекинулась на легкие, — резко ответила Алвина. — Он все время жалуется на сильную боль в груди и спине. Я послала девчонку за доктором.
— Бедный папа! — воскликнула Джорджи, преисполняясь раскаяния. — Как грустно! Я сейчас же пойду к нему.
— И не думай, — отрубила Алвина с ревнивой властностью. — Садись и ешь — завтрак и так уже совсем остыл. Он сейчас спит, и я не хочу его тревожить, пока не придет доктор.
Джорджи принялась за полухолодную колбасу в застывшем жире и яичницу из яйца, вероятно знававшего лучшие времена. Алвина возвратилась к газетным ужасам, и Джорджи ела молча, в задумчивости не замечая вкуса, а потом выпила несколько чашек крепкого еле теплого чая, чтобы прогнать головную боль.
В определенном смысле, размышляла она, болезнь папы — тоже вина Джоффри, хотя побуждения у него были и самые лучшие. Какой хаос внес он в их тихую жизнь! Папа нездоров, ее собственное сердце разбито, кузен все еще дуется и не встает с постели, а мама чернее тучи и поглядывает над газетой, точно гром из-за морей. А ведь, когда Джоффри изложил ей свой план, она была так счастлива! И еще подумала, как это любезно с его стороны, как он внимателен к ним всем.
Джоффри тронула грусть, с какой полковник говорил об охоте на фазанов и холодности, возникшей между ним и сэром Хоресом. Посоветовавшись с Джорджи, Джоффри поехал в Криктон и отправил длиннейшую телеграмму Старику. Старик не вполне дотягивал до масштабов Стимса, но они, фигурально выражаясь, не раз плавали на одном корабле под Веселым Роджером. И три дня спустя явился лакей из «господского дома» с письмом: мистер Хантер-Пейн приглашался на обед. А за обедом Джоффри так успешно изобразил молодого строителя Империи и с таким тактом представил дело полковника, что вернулся с приглашением на следующую охоту в поместье сэра Хореса Стимса — и не только ему, но и Фреду «с супругой или дочерью». Радость полковника была просто трогательной. Он тут же пустился рассказывать длинную историю о том, как провел шесть часов по пояс в воде на затопленном рисовом поле и настрелял огромное количество птиц, а затем сбился на охотничий анекдот о сэре Гекторе Макдональдсе и короле Тедди, после чего до ночи укладывал патроны в патронташи, чистил ягдташи и проверял ружья. Он потребовал, чтобы Джоффри взял лучшее — его собственное — ружье, а Джорджи вручил ружье кузена, второе по качеству. Сам же удовольствовался ружьем Алвины, хотя, как он выразился, к дамской пукалке привыкнуть сразу не так-то просто.