— Двадцатого июля приедет Вадька, обещал. Мы ему позвонили, рассказали, с какой станции нас искать вдоль берега. Проветрится, со своей очередной мамзелью.
Горчик и успокоился. Хотя времени, как ему казалось, впереди была целая вечность. Где-то в городах скоро зашумят майские праздники, стойкие коммунисты выйдут нестройными колоннами, размахивая алым шелком знамен. И по старой памяти народ выйдет в город, потолкаться, поесть шашлыка с пластиковых тарелок, и попить водки из пластиковых новомодных стаканчиков, умиленно глядя, как бегают детишки, волоча за собой гроздья воздушных шаров, привязанных к маленьким флажкам. А трое, побегав сначала по Феодосии, куда их привез туристический лайнер, потом по Красноперекопску, оказывались все дальше от шумного народа и его шумных праздничных дат, пока не оказались в пыльном вагончике электрички, что раз в три дня проходила в отдалении от намеченного места стоянки.
Они все еще были по-городскому одеты, и Горчик красовался новыми летними джинсами и рубашкой с кнопками — это купила ему Лика еще в Болгарии, в ночном маркете, перед тем спросив:
— Рванье тебе может дорого, как память? Нет? Прекрасно!
И украсила пакетом со старыми вещами кокетливую урну на выходе.
Там, в ночь перед отплытием, Горчик маялся, таскаясь за ней следом, рядом с добродушно молчаливым Иваном, потому что она была уверена в себе, все кругом знала и мимоходом так строила продавцов и официантов, что нужное мгновенно вытаскивалось, встряхивалось, примерялось. Ссыпалось в бездонные сумки, паковалось для отправки багажом в Москву — из первого же «своего» порта. И Сереге казалось, что он маленькая собачка, на поводке, взятая из доброжелательной веселой жалости. Но однажды, когда они рядом стояли перед широкой витриной, а внутри Лика неслышно, но очень оперно распекала обслугу, и те смеялись, кивая и вываливая перед ней товары, Иван сказал ему, тяжело продышиваясь, и, замолкая, чтоб утишить нехорошее больное дыхание:
— Не стесняйся, Сергей. Это мы в городе… такие вот. А там… будем как малые дети. Мы же не совсем старые дурни, знаем, ты нам только для пользы. Еще придется понянчиться…
Тогда он успокоился на время.
Иван сказал чистую правду. Они вышли на бетонной платформе, щурясь, огляделись на плоскую степь, местами посыпанную песочком. И Горчику тут же пришлось заставить обоих надеть панамы, ахнув, проверить обувку, еще раз ахнув, успокоиться, что Лика не забыла купить в аптеке десяток рулончиков лейкопластыря.
И после они медленно шли под все ярчающим солнцем. Садились отдыхать, сваливая рядом рюкзаки. Брели дальше и заночевали посреди степи, без палатки, в трех невесомых спальниках.
Так что первая неделя пролетела для Сереги в сплошных хлопотах, и это успокоило его почти совершенно. Профессор и его уверенная большая жена не знали, как развести костерок (а Лика требовала, чтоб никаких туристических плиток и никаких керосинов), не знали, когда выкупаться и как защитить себя от солнца, как правильнее улечься спать, чтоб к утру не застыть от ночного холода. И еще многое-многое, о чем скажи кто Горчику месяц тому, он бы лишь посмеялся, не веря.
Он перевесил сумку на другое плечо и помахал рукой сидящему на ведре Ивану. Тот махнул в ответ — черная глыба на серебре утренней воды.
А еще Серега стесненно ожидал от них, таких столичных замудреных пожилых хиппи, что будут тут, как многие — валяться на песке голыми, совершать дурацкие обряды восхваления солнца или чего там еще. И дальше мельком думал, но мысли сразу от себя гнал, ежась и решив четко — не понравится, да сбегу и шут с ними.
Только еще раз, в Феодосии, когда Лика вышла из центральной аптеки, и сунула ему объемистый легкий пакет, глухо насторожился и затосковал.
Она сказала быстро:
— Пусть у тебя будет, Сережик. Чтоб Ваня не видел, а то накричит, что я лишнего-то…
В пакете, это он потом посмотрел, лежал десяток ингаляторов и коробки с ампулами и импортными таблетками. Все очень дорогое и, наверное, сильное. Злое такое, не аспирин.
«Куда тебе несет, дурак ты, Горчик, совсем. Он же больной, еле дышит. А если там что?..»
Но Лика смотрела на него так спокойно и одновременно такая тихая была в круглом лице тоска, что он покорился судьбе, махнув рукой, та лана, будет и поглядим.
…Никаких дурацких обрядов профессорская пара не практиковала к великому облегчению Горчика. Ему не пришлось слушать, как выпевают, молитвенно складывая руки, или ходят, выделывая телами странные движения. Даже странных речей они не вели, хотя никаких тем не избегали. Вечерами, сидя у костра, болтали с упоением, перескакивая с удачной ухи на законы мироздания, с обгоревшей на солнце спины Ванечки на теорию большого взрыва. Цитировали то библию, то кого-то из великих, и все это удивительно гармонично вплеталось в мерный шум прибоя, скрипение кузнечиков и обиженные клики засыпающих чаек.
Сережа слушал, раскрыв рот, забывал проглотить ложку ухи, а после глотал, и про себя думал, вот тут я сказал бы…. и было б хорошо, наверное. Ну, может быть. Но стеснялся. А потом, как-то сразу, заговорил на равных, в тот день, когда Лика пошла босиком в степь и наступила на жгучую колючку. Ногу пришлось долго вымачивать в прохладной воде, Горчик таскал ее с моря в ведре, рыкнув на Ивана, который, с хрипом дыша, собрался тоже. Но послушно остался и сидел рядом с женой, утешая ее всякими словами.
Вечером сидели втроем у костра. Лика вытянула вперед замотанную мокрыми тряпками ногу. Иван, покашливая, шебуршился у ведра с чистой водой, вынимал новые ленты полотна, чтоб поменять повязку. А Горчик рассказывал. О том, как тут будет зимой, и как море выносит на берег пластины льда и они становятся торчком, намерзая плотно. Как травы под ледяным дождем звенят и каждую травину видно, она там внутри. И что летом чайки кричат совсем по-другому. О ветрах, которые могут за день поменяться дважды, от северного до южного, а к ночи снова задует губатый, и уже останется на несколько дней. О том, как страшно было прыгать самый первый раз с верхотуры, хотя до того уже летал с нижних козырьков, но как глянул вниз, так внутри все и зашлось, и если б не на спор тогда, то фиг и прыгнул бы. И о том, что скудная с виду степь держит в себе тысячи трав, каждая из которых важная и может от чего-то вылечить. Вот, чабрец, к примеру, или та же полынь…
Он замолчал. Круглое лицо Лики розово светилось от пыхающего огня, Иван сидел с тряпкой, с которой на песок натекла темная лужица. После паузы Горчик кашлянул и сказал неловко:
— Если б Инга была, Михайлова Инга, она много знает, про травы, прям, очень много. Она б сказала лучше. И может, есть тут такие, что тебе хорошо помогли бы, Иван.
Тот засмеялся своим густым хрипловатым басом. Отжимая полотно, придвинулся ближе к жене.
— Ты и так нам отлично помогаешь, Сережа.
Ночью, лежа под двумя одеялами, Горчик слушал дальние громыхания и тосковал. Он впервые сказал вслух — Инга. Имя легло в темный воздух, как лист, который упал на прозрачную невидимую воду и покачивается перед глазами, никуда не собираясь.
Глядя на щелястую крышу, Горчик мысленно пересчитывал сделанные зарубки. Уже июнь. Черт и черт. Пока он относил Ивану поздние завтраки, ладил семье деревянные лежаки в каменном заброшенном доме, пока уходил за хворостом к редкой рощице за три километра дальше по берегу, распутывал леску, чистил рыбу, отправлялся с Иваном за пресной водой раз в два дня к роднику, что так удачно нашелся в километре от их лагеря… А еще пришлось чистить сам родник и прилаживать к медленно вытекающей из глины воде тростниковую трубку, чтоб ее набирать…
Оказывается, просто жизнь забирает все время. Это и хорошо, он четко понимал, что это хорошо, ведь его наверняка все еще ищут, и он десятки знал случаев, когда пацанов вязали запросто, потому что не хватило терпения выждать и не высовываться. И если бы не Инга, он забил бы на все. Прожил с Иваном и Ликой до осени, там рванул бы куда еще. Мать только рада была бы. Но думать о том, что там снова настало курортное лето, повалили отдыхающие, и Инга каждый день ходит в этих своих шортиках, встряхивает черными волосами, прямо и густо состриженными над шеей, было тоскливо. Он скучал по ней сам. И еще скучал будто бы из нее. Будто бы перетекал внутрь ее тела, в ее голову и душу, и оттуда тянулся к дураку Сереже Горчичникову, который скрывается, вместо того, чтоб бродить с ней, купаться с ней, целоваться изо всех сил. Ждать ее дня рождения. Она сердито закричала ему тогда, в телефон — ты понял меня, я тебя жду, чтоб был, двадцать восьмого. И у него больно стукнуло сердце, когда его новая душа, такая лишенная скорлупы, мгновенно перетекла в будущее, в зной летней ночи, где она скажет — вот, мальчик-бибиси, уже нет моей клятвы. И его клятва кончится в ту же самую ночь. Потому что это он ей сказал — никаких Танек, а подумал ведь немножко другое. Ты будешь, Инга Михайлова. Две клятвы уйдут одновременно. И так будет правильно…