Сознание, что именно здесь производится то, что я ем и пью, а значит, что-то физически осязаемое, реальное, для меня, живущей с интеллектуальным комплексом создания продукта неосязаемого, который нельзя потрогать руками, съесть или положить в карман, рождало искренний, хоть и банальный порыв преклонения перед жизнью, зависящей больше от умения человеческих рук, чем от изощренности человеческого интеллекта. Как будто одно обязательно должно противопоставляться другому и как будто одно требует больше усилий и умения, чем другое.
Поначалу, не имея возможности сравнивать, я именно так относилась к русской деревне, видя в ее покосившихся домиках и равнинном беспределье уникальную, только ей присущую истинность. Но с возрастом или, скорее, с появившейся возможностью наблюдать деревни многих других, отличных от среднерусского ландшафтов, я поняла, что деревня везде и всюду имеет один и тот же неповторимый вкус простой и доступной истины, независимо ни от страны, ни даже от континента.
Так же и природа в целом — будучи в разных местах разной, она везде несет один и тот же непреходящий смысл, везде завораживает, и это не определяется ни холмистостью, ни наличием или отсутствием горообразований, ни породами деревьев, ни другими речными или озерными особенностями. Конечно, можно привыкнуть к определенному стилю природы и прирасти к ней душой, как мужчина может прирасти к любимой женщине, но было бы глупо, если бы он при этом отрицал умение других женщин рожать детей.
Знание жизни меня не подвело, и единственное, чего мы не делали, — это не бегали по сонным, нерасторопным улицам. Вернее, мы было начали, но безумство продолжалось дня три, после чего нашлись весьма убедительные причины это дело немедленно прекратить и не пугать шумным сбившимся дыханием местных непуганых ребятишек.
Впрочем, нельзя сказать, что мы не занимались физическими упражнениями вообще. Наоборот, освобожденное от забот и повседневности существование очень располагало к физическим упражнениям, и наши занятия любовью, и в обычной жизни не утратившие силу, здесь не ограниченные ни нехваткой времени, ни дневной усталостью, обрели еще большую неутомимость и разнообразие форм и движений.
Однажды я заметила Марку, что мы достигли и даже перешли рубеж времени, отведенный сожительствующим парам, после которого эти пары должны в соответствии с усредненной народной мудростью перестать вызывать друг у друга взаимное физическое влечение.
С приятным удивлением я обнаружила, что моя тяга к нему не только не сгладилась, а, наоборот, стала с годами более отчетливой, превратилась в прямую потребность, так что я стала даже зависима от регулярности его ласк, ощущения его тела, сладости взаимных движений. Все это вошло в меня рефлексом, и, когда по каким-то непонятным причинам мы пропускали ночь, на следующий день я чувствовала внутреннее физическое неудобство, и мне Приходилось бороться с нарастающей тягой быстрее попасть домой, где вчерашний, упущенный шанс вознаграждался двойной остротой и двойной расслабленной удовлетворенностью.
Конечно же, бывали случаи, когда чувствительность моя была притуплена и желание отпугивалось либо усталостью, либо заботами дня, мешающими сконцентрироваться, и тогда я внутренне вздрагивала, испуганно ставя под сомнение и физические свойства своего тела, и даже саму любовь. Каждый раз, когда такое происходило, Марк чувствовал мою неуверенность, он вообще особенно чутко воспринимал в такие минуты мое настроение и даже, казалось, физические ощущения.
Однажды, прочитав в моих глазах испуг, он спросил:
— Боишься?
— Боишься чего? — спросила я, не веря, что он мог разгадать природу моего страха.
— Боишься, что прошло?
Он улыбался и глазами, и губами, и они находились так близко от меня, что разом поглотили страх.
— Да, —облегченно созналась я. — А что, не надо?
— Нет, не надо, — ответил Марк. — Хотеть все время так же ненормально, как все время не хотеть. И наоборот, это очень нормально — иногда не хотеть, только, так в результате и понимаешь прелесть желания. Так что не бойся.
Его слова, когда я вспоминала их, успокаивали меня, и я засыпала, чтобы — редко в середине ночи, но всегда утром — в очередной раз утвердиться в их справедливости. И желание, и чувствительность возвращались и будоражили — все вновь было направлено только на него, на Марка, и все это в который раз позволяло мне убедиться в неизменности правила: не выводить общего из частного.
Мы физически не могли читать целый день, когда-то надо было делать перерывы, и, так как заниматься в этом забытом Богом и говорящем на непонятном языке деревенском блаженстве было нечем, мы примитивнейшим образом просто ложились в постель. Пристально следить за часовой стрелкой было ни к чему, времени было навалом и днем, и ночью, и это снимало давление вынужденной спешки. Мы расслабленно валялись, болтая о чем-то отвлеченном, почти автоматически находя губами особенно полюбившиеся места, прижимаясь давно привыкшими и узнающими друг друга по своим особенным, только им известным признакам частями тела.
Постепенно от прикосновений, ласканий голова начинала туманиться, я видела, как глаза Марка покрывались дымчатой, с легким оттенком голубизны, пеленой, и они становились от этого дикими, сумасшедшими, и это нравилось мне, и я говорила ему об этом и спрашивала, как там мои глаза, не отстают ли, и он улыбался и убеждал меня тем или иным, особенно приятным движением, что нет, не отстают.
Время отступало, оно переставало беспокоить своим обычно навязчивым напоминанием, и в какой-то момент мы почти одновременно понимали, что можем точно так же обниматься, разговаривать и трогать друг друга, но при всем при этом еще и чувствовать друг друга изнутри.
Не то чтобы по-животному хотелось заниматься сексом, нет, просто без физического поглощения друг друга ощущение взаимного растворения было неполным. Чего-то совсем малого, но решающего не хватало для того, чтобы без остатка проникнуть друг в друга порами и клетками, и единичное самосознание переставало удовлетворять и требовало создания нового, отдельного существа, состоящего из слияния меня и Марка, и чувствующего, и радующегося не так, как отдельно чувствовала я или Марк, а как-то по-новому, как и полагается вновь народившемуся организму. Тогда я либо по собственному побуждению, либо по невысказанному призыву Марка, которые, впрочем, и возникали-то одновременно, ложилась на спину и раздвигала ноги, чуть подогнув их в коленках, чуждая любой другой позе, пусть более изощренной, но теряющей естественную простоту от недосягаемости губ и рук, от невозможности такого полного, комплексного переплетения наложенных тел.
Когда Марк входил в меня и застывал, почти не двигаясь, лишь покачиваясь слегка, делая все поверхности и внутри,
снаружи обостренно чуткими, так как им приходилось прислушиваться к мельчайшим изменениям, ничего, собственно, не менялось в нашем общем поведении, разве что прибавлялось это ранее потерянное ощущение дополненности.
Мы так же обнимались, так же целовались и так же говорили о чем-то, как правило, никак с сексом не связанном, так, о пустяках, притворяясь, что, собственно, ничего не происходит, а просто мы нашли более комфортный способ общения. И только глаза, которые заплывали все больше и больше, хоть и блестящей, но мутящейся пеленой, в которой начинала отсвечивать рождавшаяся из наших движений ярость, — только наши глаза выдавали необычность происходящего.
— Марк, у тебя глаза бешеные, — смеялась я.
— Ты на свои посмотри, — отвечал он мне, тоже смеясь. Я соглашалась и протягивала руку к близко стоящему прикроватному столику, чуть выскальзывая телом из-под тяжести Марка, но лишь на секунду, чтобы лишь дотянуться и взять лежащее там маленькое зеркальце, а потом мы вдвоем разглядывали по очереди сначала мои глаза, а потом его. Кроме глаз, выдавала еще и предательница-голова, которая начинала слегка отрываться от земли и совершать первые несмелые полеты, недалеко, как первые авиаторы начала двадцатого века, чтобы в случае чего можно было сразу приземлиться. И я, стараясь не закрывать глаза, чтобы не уволокло, говорила:
— Марк, у меня голова кружится.
— Подожди еще, — почти испуганно уговаривал он меня. — Еще рано, мы еще ни о чем не поговорили, у нас куча времени, не спеши.
И он менял тему разговора, чтобы отвлечь ею от захватывающего меня возбуждения.
Мы по-прежнему почти не двигались и продолжали разговаривать, а иногда даже заниматься вещами, с сексом никак не связанными.
Иногда, скорее для смеха, я или Марк читали какой-нибудь отрывок из очередной книги, чтобы потом, когда все закончится, вспомнить его смысл, хотя мы не были уверены, что наше погружение вообще когда-нибудь закончится. Мы дурачились так или иным образом, оставляя секс как бы фоном, не доминирующим, но постоянным, перманентно давящим, не дающим, впрочем, задавить, а лишь пытающимся.