Речь была принята тепло, в том числе и оппонентами Роджера, насколько я способен судить о температурах в палате общин. У Каро не осталось сомнений. Устремив вниз полный любви, довольства и осведомленности взгляд, она произнесла:
— Вот что в моем представлении значит «недурно».
По другую сторону от меня Осболдистон, все еще под впечатлением от профессиональных достоинств речи, пробормотал:
— Должен заметить, нам теперь по крайней мере весу прибавилось.
Мы вышли в фойе, где Роджер уже вовсю принимал поздравления. Члены парламента, которых он едва знал, имеющие нюх на чужой успех, всячески старались встретиться с ним взглядом. Блестящий от пота и самодовольства, Роджер все-таки хотел услышать и наше мнение.
— Ну что, сгодится? — спросил он одновременно меня и Осболдистона, явно с расчетом на положительный ответ, и не сменил тему, пока не получил достаточное количество похвал. Теперь, сообщил Роджер, он готов думать и о проблемах ученых. Они с Каро ужинают в ресторане. Не проедем ли мы на Лорд-Норт-стрит после одиннадцати — тогда сразу бы и начали?
В тот же вечер я сидел в гостиной на Лорд-Норт-стрит и ждал Квейфов. Сидел один — Осболдистон решил, что его присутствие необязательно, и давно уехал домой. Квейфы вернулись поздно, их переполнял восторг — мы с Роджером очень не скоро приступили к делу.
Восторг был вызван тем фактом, что Квейфы ужинали с главным редактором «Таймс» и он дал им взглянуть на завтрашний (пятничный утренний) номер.
Вот так так. Серьезная привилегия, заметил я. В те времена в Лондоне купить свежий выпуск можно было не ранее первых часов пополуночи. Отзывы прочих изданий Роджер до утра не прочтет. Роджер предвидел этот аргумент. Все равно, сказал он, «Таймс» — самая важная газета. Лучшей статьи и пожелать нельзя. Его, Роджера, заявление проанализировали, а речь лорда Гилби удостоилась всего-навсего нескольких нейтральных фраз.
Роджер заметил мой взгляд. Я спросил, какова речь Гилби на бумаге. Роджер пожал плечами: дескать, у меня глаз замылился, а что в официальный отчет поместят, неизвестно.
Сияющая Каро принесла нам еще выпить, и сама выпила неразбавленного. Ее возбуждение не уступало возбуждению Роджера; уверенностью она Роджера превосходила. Каро, подумал я, куда больше мужа доверяет своему чутью на успех. Роджер все еще думал о завтрашней прессе. Вечером в палате общин он говорил как человек зрелый, нехарактерно готовый рискнуть и за риск ответить. Казалось — конечно, при условии неверия в нашу тотальную зависимость от слепой и безликой судьбы, — что решения Роджера возьмут да и возымеют вес. Роджер более, чем кто бы то ни было, производил именно такое впечатление. И все же в ярко освещенной и дорого обставленной гостиной на Лорд-Норт-стрит мысли его шли строгим курсом, без отклонений и остановок, в сторону статей в завтрашних «Телеграф», «Гардиан» и прочих популярных изданиях. Каро поглаживала стакан, гордая, любящая, мысленно застрахованная на десять лет вперед. Она бы сама заголовки придумывала, только бы разрешили.
Вот какая мысль часто меня посещает: из всех, кого я знаю, только политики да люди искусства живут словно в стеклянных домах. Крупные чиновники, всякие Роузы и Осболдистоны, о себе в прессе ни словечка не находят, тем паче неодобрительного. Промышленные магнаты вроде Пола Луфкина, едва добравшись до вершины, начинают крайне болезненно реагировать на каждый шепоток. Конечно, эти лучше экранированы от критицизма. А политикам и людям искусства приходится привыкать к публичным обсуждениям, чувствовать себя пациентами в больнице, куда ежедневно толпами приходят студенты-практиканты, к пациентам личной неприязни не испытывающие, но и голос понижать не видящие резона. Политики и люди искусства сами напросились, хотя отчасти и в силу темперамента, и все-таки, хоть они и напросились, результат им не нравится. Кожа не утолщается, даже когда они достигают мирового уровня. По крайней мере с Роджером таких метаморфоз точно не произойдет.
Хотелось бы мне такой же уверенности и относительно реализации планов Роджера. В тот вечер, точнее, ночь, мы наконец занялись делами. Роджер не хуже моего ориентировался в «макулатуре» (подразумевающей полный ящик папок, служебных записок с пометкой «Совершенно секретно» и даже пару книг). Он успел проработать не только предложения группы Майкла Броджински, но и встречные аргументы Гетлиффа и его группы. Все, что говорил Роджер, было умно и по теме — однако его личное мнение я так и не услышал.
В тот вечер я дальше не продвинулся. В том же духе — принюхиваясь друг к другу точно собаки — мы продолжали до летнего перерыва в заседаниях. Роджер наверняка смекнул, какова моя позиция, хотя осторожность оказалась заразительна и до сих пор ни один из нас до этого уровня почву не зондировал.
Летом, отдыхая с семьей, я то и дело вспоминал о Роджере. Возможно, он меня проверяет. Возможно, он пока ничего не решил.
По обыкновению я ждал. На этот раз мне нужно было знать. Очень часто излишняя подозрительность — признак наивности даже большей, нежели излишняя доверчивость. Подозрительность толкает на необдуманные ходы. А бывают ситуации — и эта ситуация из их числа, — когда доверие жизненно необходимо.
В Лондон я вернулся в сентябре. Вреда не будет, подумал я, если мы с Роджером вместе сходим куда-нибудь, посидим. В первое же утро в Уайтхолле возникло ощущение, что я ломлюсь в открытую дверь. Телефон зазвонил прежде, чем я успел просмотреть почту. Раздался знакомый голос, напористый, с шероховатостями. Роджер интересовался, не выдастся ли у меня в ближайшие дни свободного времени, не вдохновляет ли меня холостяцкий вечерок в его клубе.
В «Карлтоне» мы с Роджером ужинали за угловым столиком. Роджер ел сосредоточенно и со вкусом, и даже приветственные взмахи в сторону то одного, то другого знакомца не комкали процесс. Мы выпили бутылку вина, Роджер заказал еще. Прежде я не замечал за ним разборчивости в еде и напитках — кажется, Роджеру вообще было все равно, есть или не есть за разговором. Теперь он вел себя как старатель, который вырвался в город. Такое сочетание прожорливости и самоотречения мне уже случалось наблюдать — в людях, склонных замахиваться на великое.
За ужином все мои силы уходили на обструкцию. Роджер хотел вытянуть из меня некую информацию; я хотел узнать побольше о нем. Но я мог позволить себе пока не форсировать. Вот мы и говорили о книгах (Роджер выдавал весьма резкие суждения) и общих знакомых (этой темой Роджер интересовался больше, а суждений не выдавал вовсе). Мы обсудили и Роуза, и Осболдистона, и Люка, и Гетлиффа, и парочку главных министров — короче, всех. Роджер не скупился на подробности, но не сознавался в личных симпатиях.
— Такой нейтралитет, — съязвил я, — не идет к вашему стилю.
Нейтралитет, конечно, был мнимый — всякий человек действия открывает предпочтения, только будучи изрядно спровоцирован.
Роджер расхохотался, причем настолько громко, что на наш столик стали оглядываться.
Многое прояснилось. Без предисловий, подготовки либо вступительных речей Роджер подался вперед и сказал:
— Льюис, мне нужна ваша помощь.
Я опешил и было опять ударился в обструкцию. Смотрел не на Роджера, а по сторонам — на багрового пожилого джентльмена, жующего с преувеличенной расстановкой, на юношу, притихшего от впечатлений первого дня в настоящем лондонском клубе.
— Почему именно моя? — отозвался я.
— Разве не вы только что упрекали меня в нейтралитете?
— Ну а мой-то нейтралитет в чем проявляется?
— Знаете, Льюис, мы с вами в эту игру можем до бесконечности играть. У меня тоже терпения много и язык подвешен.
Роджер перехватил — и удержал — инициативу. Он говорил запросто, странно доверительно и даже горячо.
На стол упало несколько капель вина. Указательным пальцем Роджер согнал их вместе и начертил крест, словно итог подвел.
— О вашей проницательности легенды ходят. У вас репутация человека лояльного. Уверен: в определенных аспектах наши с вами запросы совпадают. Проблема в том, что вы предпочитаете наблюдать со стороны. Не знаю, пригодится ли мне это. Вы привыкли марать руки, но марать только слегка. Вряд ли это делает вам честь — по крайней мере в той степени, в какой вам нравится думать. Должен признаться, иногда я перестаю уважать людей, имеющих багаж вроде вашего и уклоняющихся от борьбы. — Он улыбнулся мне как товарищу, то есть не скрывая сарказма, и выдал: — Ладно, давайте вот с чего начнем: как по-вашему, в нравственном отношении я вам ровня?
Второе потрясение за вечер — на сей раз такое сильное, что казалось, я не расслышал вопроса, и в то же время знал: отлично расслышал. Мы посмотрели друг на друга, потом отвели взгляды — так делает всякий чувствующий, что пустая словесная порода преобразовалась в кристаллы смысла. Последовала пауза, но не потому, что я обдумывал следующую фразу — я ее не обдумывал.