Каким бы это ни показалось невероятным – всем, в том числе ему самому, – но он проработал здесь двадцать лет и ни разу не переспал со студенткой. Он любит Шерри. Он дорожит браком. Он всегда… сторонился других женщин. И безо всякого ректора знал, какие моральные обязательства накладывает на преподавателя его власть. Так что ему всегда удавалось избежать… неловкостей. Он говорил о литературе. Беседы на профессиональные темы воздвигали между ним и потенциально привлекательными студентками невидимые барьеры, которые уже не удавалось преодолеть. И это делало невозможным их общение на другом уровне – к примеру, на межполовом.
Сейчас даже имена этих студенток припоминаются с трудом – одно это доказывает, что они не значили для него ничего, что он не стал бы ради них рисковать своей работой; и ему, сидя здесь, нечего стыдиться и бояться, что всплывет из прошлого некая тень и заявит, что за пятерку по «Основам литературного мастерства» она вступала с ним в интимные отношения. Но Бентам говорит как раз о том, что необязательно должно произойти нечто конкретное. Костер войны полов может возгореться от крохотной искорки. Лучше не смотреть студентам в глаза, не жать им руки. Каждая аудитория – пещера со львом, каждый преподаватель – Даниил. А Свенсон каждый вторник должен обсуждать чей-нибудь рассказ про инцест, про неуклюжий подростковый секс, про первые опыты минета, и с кем – с самыми трепетными и чувствительными юстонскими студентами, иные из которых, вполне вероятно, презирают его по причинам, о коих можно только догадываться: он учитель, а они нет, или он, допустим, напоминает чьего-то отца.
Наступает долгая тягучая тишина. Ректор Бентам с напускным смущением оглядывается на портрет Джонатана Эдвардса и, вновь развернувшись к залу, говорит с усмешкой:
– В отличие от вашего достопочтенного прародителя я вас пугать не собираюсь. Но чтобы на несчастных поселенцев никто из засады не нападал, они должны быть постоянно готовы к обороне. Очевидно, что остались еще охотники на ведьм, которые готовы отправить на костер любого, кто посмеет при виде греческой статуи причмокнуть губами. Ну вот и всё. Проповедь закончена. Кстати, я совершенно не опасаюсь, что нечто в этом роде может приключиться у нас в Юстоне.
Атмосфера в часовне мрачная – словно Бентам сообщил о надвигающейся эпидемии, которая поражает наугад, словно он известил о том, что Господь решил покарать их мирный муравейник.
Свенсону и Шерри удается улизнуть до того, как их поглотят зыбучие пески досужих разговоров.
Свенсон выруливает со стоянки, тащится по кампусу, подскакивая на «лежачих полицейских», медленно выезжает из ворот, проезжает два квартала, образующие центр Юстона. И только после этого жмет на газ, и – ура! свобода! да здравствует мистический экстаз скорости!
Каким могучим, каким уверенным он чувствует себя, когда рядом сидит Шерри, – вдвоем они защищены от мира, проносящегося мимо – пусть это всего лишь крошечная часть мира. И все же он радуется сгущающейся тьме, отделяющей его от Шерри, укрывающей его покровом одиночества, под которым он может взглянуть в лицо фактам и признаться себе, что по-настоящему расстроили его не Бентам и не сослуживцы, не спартанские интерьеры часовни Основателей, даже не потрясение, которое он вдруг испытал, поняв, что все эти годы проторчал как в темнице в цитадели пуританских устоев Новой Англии. Нет, по-настоящему задело его – но в этом он признаётся себе с трудом и, если бы не полутьма, даже подумать бы не рискнул – то, что он оказался настолько глуп ли, напуган ли, застенчив ли, что так и не переспал с этими студентками. А что, собственно, он хотел доказать? Какие принципы хотел исповедовать, какой нравственный постулат декларировал? Постулат один: он обожает Шерри и всегда ее обожал. Он никогда не причинит ей боли. И теперь в качестве особой награды за то, что был таким хорошим мужем, во всех отношениях замечательным мужиком, ему досталось лишь удовлетворение: он пронес знамя самоотречения почти до могилы. Потому что все уже кончено. Он слишком стар. Он уже вне всего такого.
Он был прав, что поступал именно так. И не поступал иначе. Он ищет в темноте руку Шерри. Их пальцы сплетаются.
– О чем вздыхал? – спрашивает Шерри.
– Я вздыхал? – удивляется Свенсон. – Думал, что надо все-таки заняться этим зубом. – Он поворачивается к ней и языком показывает, каким именно.
– Хочешь, я позвоню зубному?
– Нет, спасибо. Я сам позвоню.
Брак значит для него все. Он столько раз представлял себе, как при случае расскажет об этом восторженным студентам, но случая так и не представилось.
– Это, безусловно, облегчит мне жизнь, – говорит Шерри.
Будь у него настроение получше, он бы радовался тому, с какой легкостью, свидетельствующей об истинной близости, жена то вдруг продолжает старый разговор, то без предисловий меняет тему. Но сейчас это его раздражает. Почему Шерри не может прямо высказать свои мысли? Он-то знает, что у нее на уме. Экстренная психологическая помощь входит в ее обязанности, и если политика борьбы с сексуальными домогательствами действительно победит, меньше будет студенток, пострадавших от университетских Ромео. У Шерри накопилось столько информации – хватит, чтобы весь университет засадить за решетку, – но она удивительно сдержанно и терпимо относится ко всему, с чем сталкивается в своей амбулатории. Если бы Свенсон переспал с какой-нибудь студенткой, она бы такой терпимой и сдержанной не была. Шерри любит напомнить, что ее предки – сицилийцы, из деревень, где заблудших мужей дядюшки и братья обманутых жен обычно сбрасывают со скал. Сколько раз она заявляла, что, если он ей изменит, разведется с ним, а потом выследит и убьет. А то, что она уже много лет об этом не вспоминает, угнетает сейчас еще больше.
– Везет тебе. – Он чувствует, как Шерри вздрагивает.
– Прости, – говорит она. – Что я не так сделала?
– У меня нервы на пределе, – бормочет Свенсон.
– А у меня что, нет? – говорит Шерри. – Ты даже вообразить не можешь, какие у меня сегодня были кошмарные пациенты.
Свенсон должен бы спросить, почему кошмарные, но не испытывет ни малейшего желания.
– Знаешь, – говорит Шерри, помолчав, – ты расслабься. Никто тебя не уволит за то, что ты на занятиях разбираешь порнографические рассказы своих студентов.
Да как она смеет недооценивать те опасности, которые поджидают его ежедневно? Вот бы сама входила каждый день в аудиторию, врала бы про то, что она любит больше всего на свете, а потом заползала бы в свою нору и пыталась писать собственный роман!
Шерри достает кассету, ставит ее в магнитофон. «Разбуди меня, не давай так долго спать». «Дикси Хамминбердз». Чума. Прощай, благословенная тишина. Шерри слушает свое любимое, то, что обычно нравится и Свенсону. Этим летом за городом он и сам включал звук на полную мощь, наслаждаясь торжественными голосами, которым впору петь в хоре ангелов. Но сейчас он говорит:
– Терпеть не могу эту песню. Так и подмывает свернуть с дороги, рухнуть на колени в кювете и принять Христа как Спасителя. Плюс ко всему, я начинаю изнывать от зависти к тем счастливчикам недоноскам, которые в это верят.
– Эй! – Шерри поднимает руку. – В чем я-то виновата? В том, что поставила музыку?
Разбуди? Не давай спать? Неужто «Дикси Хамминбердз» и в самом деле боятся проспать Страшный суд? Здесь, на земле, Свенсон и Шерри ищут хотя бы шаткого равновесия между адом взаимных упреков и чистилищем тишины, которая вполне сойдет за дружеское расположение.
Шерри выключает магнитофон.
– Извини, – говорит Свенсон. – Хочешь слушать – слушай.
– Да ладно. Тебе и так сегодня досталось.
– Я тебя люблю, – говорит Свенсон. – Это тебе известно?
– И я тебя, – отвечает Шерри.
* * *
Свенсону снится, что его дочь Руби позвонила и сказала, что думает о нем, что все прощено и забыто. Он заставляет себя проснуться – в глаза ему бьет яркий солнечный свет, наступило утро, которое приветствует его сразу тремя не самыми приятными вещами.
Во-первых, надрывается телефон.
Во-вторых, это не Руби, которая как уехала в свой колледж, так домой и не звонит. Она с ним разговаривает, когда он сам звонит ей в Стейт, в общежитие, впрочем, «разговаривает» – сильно сказано, бурчит что-то в ответ, и все эти невнятные междометия красноречиво свидетельствуют о ненависти, которая кипит в ней с тех пор, как Свенсон – по глупости – воспрепятствовал ее первой настоящей влюбленности, объектом которой был выбран самый распутный за всю историю Юстонского университета студент.
В-третьих, он почему-то провел ночь на диване в гостиной.
Почему никто не подходит к телефону? Где, черт подери, Шерри? А может, это Шерри и звонит – объяснить ему, почему он спал на диване. Если бы они поссорились, он бы об этом помнил. Кроме того, они никогда не ложатся спать, не помирившись или хотя бы не притворившись помирившимися, даже если с утра тлеющие угли ссоры разгораются еще жарче. Почему Шерри не разбудила его, не отправила в спальню? Слава богу, телефон перестает звонить еще до того, как он находит в себе силы подняться. Если это и вправду Шерри, он ведь станет выяснять, какого черта она его бросила в гостиной. Итак, телефон умолкает, и Свенсон сползает с дивана. Он перезвонит Шерри, когда придет в себя. Стоп! Она не могла уйти! У них же сейчас одна машина – вторая в ремонте.