Он налил себе еще виски в пластиковую рюмку, протянул ее к бумажному стакану с остатками сока, шутливо чокнулся…
– Будь здорова! – неожиданно на идиш сказал он. – Меня зовут Йона.
Я тоже назвала свое имя. Он опрокинул виски.
– Потом… Потом меня выгнали из детского сада. Просто среди дня воспитательница выставила за ворота, и я оказался один, впервые один в огромном городе. Я побежал домой, но заблудился, страх, неведомый раньше, проникал в каждую щелочку моего тела, ощупывал меня, вкрадчиво обнимал… Я проплутал весь день. А мой обезумевший отец тоже бегал по городу и с трудом отыскал меня вечером где-то на задворках рабочего района – голодного, истощенного страхом, с мокрыми штанишками… И с того дня страх обнимал мою маленькую душу, не отпуская ее, держа в своих цепких паучьих пальцах… Потом, в знаменитую Хрустальную ночь, разгромили отцовское архитектурное бюро… – он глубоко вздохнул, вытянулся в кресле, махнул рукой… – Словом, последним кораблем из Гамбурга мы отплыли в Палестину, и когда корабль причалил в Яффском порту… Ну, Яффский порт, как вы знаете, мелок… Корабли бросали якорь далеко от берега, ишув высылал к кораблю лодки, в которых огромные амбалы – их называли почему-то «жлобами» – ловили пассажиров, прыгающих с высокого борта. Это было очень страшно: лодка внизу кажется ма-аленькой, ее мотает на волнах, и ты должен прыгнуть с такой высоты бог знает куда – в руки какому-то жлобу, который неизвестно, успеет ли тебя поймать! Женщины кричали, плакали. Мужчинам тоже было не по себе…
…Тогда папа раздвинул нерешительную толпу, взял меня на руки, поднял над бортом и бросил вниз! И вот за те несколько мгновений, пока я летел, пока огромное солнце догоняло меня и синий ветер бил мне в грудь и между ногами упругим парусом, мой страх исчез! – Йона улыбнулся, повертел в руках свою рюмку, поставил ее на откидной столик. – Да, мой страх высох на соленом морском ветру, испарился!… И знаете… я прошел все наши войны, служил в десантных частях, был парашютистом, мне приходилось в жизни терять друзей, собирать их по кусочкам, переживать за близких, красться в ночи за врагом с финкой в руке, ступая осторожно, как рысь… боясь наступить ногой на ветку. И каждая жилочка моего тела была как клинок, и вопила о жизни. Но того липкого мерзкого страха, того обморочного унижения… я не испытал больше ни разу! Никогда!…
Он откинулся к спинке кресла, мы помолчали…
– И сейчас… вы отыскали свой дом?
– О да, разумеется… Не стоит об этом говорить… Идиотская затея… Послушайте моего совета: никогда не оглядывайтесь!
Объявили посадку, велели пристегнуть ремни… А я спохватилась, что не прочла дорожной молитвы. Расслабилась, поручила свою участь заступничеству орущего без продыху младенца… Я достала календарик, на обороте которого были напечатаны мелкими буквами на иврите эти несколько строк – поплавок надежды стольких поколений странников.
Йона увидел, усмехнулся, – он, конечно, принадлежал к светской, так называемой левой, части общества.
– Ах, да, – буркнул он, – конечно… Очередное прошение в высшую инстанцию…
И пока самолет снижался, и когда уже извилистая кромка Тверди обозначилась за синей границей Средиземного моря, он все пил и говорил, усмехаясь, что бюрократию придумали евреи, а главный бюрократ – сам Господь Бог. Это его окончательную подпись в Книге Жизни мы ждем в Судный день ежегодно, говорил он, и трепещем, как перед высочайшим чиновником, и толпимся в синагогах, и стараемся не раздражать Его, и желаем друг другу «Благоприятной подписи в Книге Жизни» – в огромном гроссбухе этой несправедливой, грязной, подлой, чудовищной, упоительной жизни…