И торопливо опустила блокнот в карман куртки, как украденный коржик…
Уже поднявшись по широкой лестнице к Курхаусу и напоследок обернувшись к морю, мы увидели: плотные кулисы тумана, похожие на традиционный занавес в картинах малых голландцев, стали медленно и величественно раздвигаться. Вероятно, солнце поднялось настолько, что его лучи, направленные сверху, прожгли толщу ватной влаги, пронизали и высушили воздух…
Такого я еще не видела никогда: медленно разъезжались кулисы тумана, и на авансцену моря обрушился торжествующий свет, под которым вспыхнула гигантская морская линза, вселенская камера-обскура, кладовая слепящего северного света… ***
И вновь стаи летучих велосипедных голландцев бесшумно выпархивают по трое, по пятеро откуда-то из твоей подмышки и сигают туда и обратно поперек трамвайных путей, как летучие мыши.
Стрекот велосипедных спиц, крики чаек, кряканье уток.
Дом, острым плечом разрезающий небо в переулке…
На сей раз наша приятельница сняла нам комнату в квартире, которую занимала некая колоритная особа – писательница и художница.
– Вам будет интересно. Она забавная… И к тому же творческий человек…
Хозяйку квартиры звали как-то диковинно – не то Хамураппи, не то Мабуту… Происходила она с острова Ява и весь антураж фантастически, как-то специально неудобной ее квартиры навевал сны о Яве или еще каком-нибудь экзотическом острове.
Дверь в квартиру прямо с улицы открывалась в крошечную, размером с большой таз, прихожую, из которой высоко вверх, как мачта, поднималась совершенно вертикальная лестница со ступеньками настолько узкими, что ногу на них надо было ставить не боком даже, но на ребро ступни.
Вся квартира была увешана масками, уставлена фигурками африканских деревянных божков, повсюду висели какие-то бусы из зубов, подозрительно смахивающих на человеческие, связки иссиня-черных и седых скальпов…
Когда мы втащили по корабельной этой лесенке свои чемоданы наверх, Боря присел на шаткую раскладушку, на которой нам предстояло провести две последние ночи, оглядел стены, полки и сказал:
– Черт-те что! Глянь-ка: дверь в этом сеттльменте запирается?
Она горячо хотела с нами общаться, на каком угодно языке: голландском, испанском, ее родном наречии… Тогда на английском – что, тоже нет?
Немедленно продемонстрировала экспонаты своей выставки, которая вот-вот должна была открыться в одной из галерей: она помещала в небольшие рамки под стеклом свои, сбереженные матерью, детские трусики и маечки; мать шила их из материи, которой обивались посылки, прибывающие на Яву из Европы… На старой коричневой, выбеленной ярким светом фотографии мать – красивая белая женщина испанских, так по виду, кровей, – сидит на террасе в шезлонге. За ней – пальмы, песчаная коса, жемчужное кружево лагуны. В разговорах хозяйки о детстве на острове Ява – по тому, что уловила я даже не слухом, а наитием, – проскальзывало что-то надрывное.
Она говорила по-английски быстро, горячо и гладко. Не сомневаюсь, что так же быстро, горячо и гладко она бы говорила на любом из предложенных языков. (Что это сотворили с нами в нашем детстве, что родной наш язык обернулся драконом из сказки, охраняющим вход в пещеру разноязыких сокровищ…)
Потом она продемонстрировала свою книгу, изданную на голландском. Все те же воспоминания о детстве на острове Ява – видно, что это камертон всей жизни, источник, ее питающий, изначальный свет.
Я сказала, что тоже пишу книги, но по-русски. Она, кажется, не поверила, во всяком случае, я бы на ее месте не поверила, потому что сдуру я ляпнула правду – что у меня вышло больше сорока книг.
Она простодушно сказала:
– Смотри, как интересно: я не могу прочесть то, что пишешь ты, а ты не можешь прочесть то, что пишу я…
Наконец нам удалось укрыться в своей комнатке. Когда мой религиозный муж надел для молитвы талес и тфиллин, хозяйка вновь вознамерилась пообщаться. На ее стук я приоткрыла дверь, и она увидела Бориса в странной белой накидке, с черной коробочкой во лбу, с голой левой рукой, перевязанной кожаными ремешками…
Я приложила палец к губам и сказала ей:
– Мой муж… – тут я, конечно, забыла слово «молится», – …мой муж разговаривает с Богом!
Ее лицо вытянулось, на нем отразилась целая гамма чувств: благоговение, смятение на грани легкого ужаса и понимание: чужой шаман приступил к камланию, мешать опасно.
Думаю, на ночь и она от нас запиралась. Кажется, и она и мы опасались, что съедим друг друга. ***
Утром в день нашего отъезда она постучала и вошла в комнату – в плаще, в ботинках…
– Надо идти! – сказала торжественно.
– Но… еще рано, – пробормотала я, продолжая судорожно расчесывать волосы на затылке. – Такси заказано на девять тридцать.
– Одевайтесь! – повторила она настойчиво. Тон был приподнятый, как у пионервожатой перед первомайским парадом.
– Слушай, она совершенно чокнутая! – сказал Борис куда-то в сторону окна. Он только что намазал джем на булочку и еще не успел ни глотка отхлебнуть из чашки.
Абсолютно не понимая, зачем надо выходить на улицу в девять, когда такси заказано на девять тридцать, мы все же подчинились.
Она нахлобучила на голову вязаную шапочку швом наперед, и под грузом чемоданов мы сверзились вниз, в прихожую, по корабельной мачте, которую она считала лестницей.
Раннее утро не в самом респектабельном районе Амстердама, после бурных ночных гулянок: мусорные, не убранные мостовые, спущенные жалюзи и решетки на витринах магазинов, отчего улица, и без того не слишком приглядная, имела какой-то полуслепой вид. Мабуту… или как там ее звали… – Харакири? – целеустремленно шагала по тротуару куда-то прочь от дома. Мы поспевали следом…
Я нервничала и, мило улыбаясь, пыталась выяснить на своем английском – зачем и куда мы идем… Она отвечала что-то невнятное с мечтательным выражением на лице… Иногда притормаживала и поводила рукой в сторону рассветного неба.
Тут еще надо учесть нашу с Борей деликатность и стремление быть приятными с чужими людьми.
– Куда, черт возьми, она нас тащит?! – с приветливым выражением на лице спросил мой муж. – Не сдать ли ее полиции?
– Сдай, – заинтересованно кивая в ответ на длинную ее тираду, предложила я.
Вдруг на середине бесконечной этой улицы она рявкнула: «Стоп!», совершила резкий полукруг и повернула обратно. И точно так же, абсолютно ничего не понимая, мы потащились назад, к дверям ее квартиры, где нас уже ждало такси.
– Это прощание с Амстердамом! – сказала она, с улыбкой глядя, как запихиваем мы в багажник наши сумки. – Я хотела, чтобы вы имели удовольствие от утренней прогулки. Здесь по утрам так много света!
***
В самолете в креслах позади нас сидели двое молодых и, по-видимому, очень успешных российских бизнесменов. В полете они изрядно выпили; возможно, поэтому беседа их вскоре приобрела характер размышлений о жизни вслух… Один был настроен критически, другой его как-то уравновешивал, призывал к согласию и мудрому смирению перед жизнью.
– …Лепят мне байки о каких-то польских князьях в роду… – бормотал тот, в чьем голосе чувствовалась горечь. – А я говорю – гониво это, гониво!… Вот смотри, все эти три дня здесь я наблюдал, Сеня, я наблюда-а-ал! Вот этот, который, допустим, какой-нибудь Ван Хандер-Бындер… Он здесь живет, да, и все знают, что он здесь веками жил, что он сын и внук тех самых Ван Хандер-Бындеров… Чистокровность, Сеня, достоинство, непрерывность… ой, извини! – рода… А мы, Сеня, мы же свою родословную не знаем. Вот кто я, кто?!
Другой ему терпеливо отвечал:
– Ну-у… что ты не всасываешь эти вещи? Нас же там, типа, уничтожали, народ наш, конкретно уничтожали…
И не умолкали они до самой посадки.
Мы же молчали всю дорогу, весь путь в высоте, иногда только поглядывая в иллюминатор, где под высоким солнцем плавились и таяли облака – бесконечная, лучезарная школа света.