Так я и жил, справляясь по мере сил, подпитывая себя этой верой и этой надеждой, перебираясь из песочницы в класс, из класса в аудиторию, из аудитории в проходную предприятия, пока не оказался на курсе начального иврита, где веселая преподавательница Ривка, блестя глазами и улыбаясь, переспросила: «Гиршуни? А все ли тут знают, что это значит?» — и я почувствовал, как сердце мое ухнуло в пятки — те самые, погрызаемые миром, и приготовился услышать что-то ужасное, ужасное настолько, что у меня даже не нашлось сил изобразить на лице скучающее выражение типа «а как же иначе, конечно… уж мне-то, обладателю имени, может ли быть неизвестно его значение?..» — нет, я просто сидел, забыв стыд, открыв рот и ожидая удара, который должен был сокрушить всю мою мощную, годами выстроенную оборону, и веру, и надежду, и любовь в придачу — все, без остатка… «ну же, говори, говори уже,» — думал я, а Ривка все тянула свою профессионально-учительскую паузу, призванную хотя бы немного приподнять заинтересованность аудитории над ровным уровнем полуденной дремы, и нечего говорить, насколько кстати была мне эта заинтересованность: если бы я мог молиться в тот момент, то, без сомнения, взмолился бы о том, чтобы весь мир провалился в тартарары, включая зевающий класс и проклятую Ривку, которая все длила и длила свой зубодробительный замах: «Что, нет? Неужели не знаете?.. Это означает…» — «Ну что?!. что?!. ну скажи уже… — мелькало в моей голове — что?.. вор?.. убийца?.. растлитель малолетних?.. кто я?..» — и тут она сделала умильную гримаску и нараспев произнесла: «Гиршуни означает „меня изгнали“; это слово составлено из двух — глагола прошедшего времени множественного числа третьего лица „гиршу“ и местоименного суффикса „ни“, указывающего на принадлежность данного действия к единственному числу первого лица… Все слышали? Повторяю еще раз: ме-ня из-гна-ли…» — «Не тебя, Ривка, — встрял наш записной классный мужлан, который всегда найдется в любом классе, даже в самом маленьком, — тебя мы изгнать не дадим!..» — и Ривка в ответ игриво рассмеялась и всплеснула руками под своим париком — она была религиозной и ходила в парике и в длинном, до пят, платье, а мужлан ткнул своим волосатым пальцем в мою сторону и твердо сказал, как припечатал: «Его! Изгнали его! Брысь отсюда!..» — и тут уже рассмеялись все, разом проснувшись, словно обрадовавшись случаю совершить очередную пакость.
Дальнейшее я слышал плохо: Ривка уже в полной тишине, знаменующей всеобщее возвращение в спячку, бубнила об Испанском изгнании; мужлан зевал, так внимательно уставившись на коленки пышной блондинистой врачихи из Днепропетровска, как будто прикидывал, не сожрать ли ее на сон грядущий, и это напоминало о рычащем мире, нацелившемся на мои бедные пятки, но, по-видимому, напоминало лишь мне, потому что блондинка, напротив, только сдвигала ноги покрепче да розовела от мужланова взгляда, который даже не видела, ибо сидела спиной, а просто чувствовала затылком, шеей, лопатками, задом или чем там женщины столь безошибочно чувствуют подобные взгляды, поворачиваясь к ним то тем боком, то этим, как к солнцу на пляже, — в точности как и я поворачивался то так, то эдак к совершенно новой для меня, непривычной, обжигающей ситуации, в которой теперь предстояло жить, вернее, выживать, ибо жизнерадостное объяснение Ривки изменило ее кардинально — не Ривку, а ситуацию, а впрочем, и Ривку тоже, потому что в тот конкретный момент я уже не мог смотреть на нее без ненависти — не на ситуацию, а на Ривку, а впрочем, что там — и на ситуацию тоже.
Новость же заключалась в том оглушительном факте, что мои отношения с миром вовсе не являлись недоразумением, следствием прилепленной к моему лбу бессмысленной клички, что, в общем, имеет место сплошь и рядом, и тот, кто не верит, пусть сам попробует прилепить какое-нибудь нелепое слово к любому объекту… ну, хоть слово «трактор» на лоб Моны Лизы или даже не на лоб, а на холст, или даже не на холст, а на раму — пусть попробует и посмотрит, что будет, да-да, пусть посмотрит на внезапно изменившиеся лица посетителей музея, пришедших восторгаться согласно путеводителю, пусть послушает, как они зашушукаются, захрюкают сдавленными смешками: «Глядите, глядите — трактор!..» — а при чем тут трактор?!. ну при чем тут трактор?!. разве что-то изменилось?.. разве померкла знаменитая усмешка?.. разве состарилось вечно молодое лицо?.. обвисла грудь?.. появился запах изо рта?.. — нет, ничего этого не случилось: перед ними все та же Мона Лиза, каждой черточкой идентичная себе самой, и антураж тот же: и музей, и комната, и освещение, и даже непременные японцы, напоминающие ходячее фото-кино-ателье… — все то же, кроме этой косо прилепленной бумажки с корявыми, наспех нацарапанными буквами, складывающимися в абсолютно не подходящее к данной ситуации слово «трактор» — бессмысленное, глупое и, тем не менее, кардинально меняющее отношение пришедших к картине идиотов, причем самое обидное здесь то, что сама картина ни капельки не повинна в происходящем вокруг нее безумии, как и я был ни капельки не повинен в безумии, происходившем вокруг меня из-за прилепленной ко мне бумажки, на которой значилось, правда, не «трактор», а «гиршуни», но суть от этого не менялась, вернее, я думал, что не менялась, я имел роскошь так думать, пока эта религиозная дура в парике и длинном бесформенном балахоне не выскочила передо мной со своим непрошенным объяснением, как проклятый отличник в классе, выскакивающий, чтобы напомнить склерозному учителю о заданной неделю назад и уже позабытой было домашней работе.
Так думал я все эти годы, утешая себя тем, что мои имя и внешность, определяющие всеобщее отношение ко мне, если можно назвать словом «отношение» эту едкую смесь обструкции с отвращением, так вот, я полагал, что мои имя и внешность являются не более чем такой бумажкой, вывеской, а если не вывеской, то занавеской или пусть даже скорлупой, другими словами, чем-то крайне поверхностным, несущественным, не имеющим ничего общего с моей истинной сутью, которая без скорлупы, вполне возможно, предстала бы совсем иной, например — прекрасной, как жемчужная боттичеллиевская богиня, выходящая из безобразной, морщинистой, текущей вонючей слизью раковины, да простится мне это банальное сравнение, а потому мне всего-то и требовалось что шанс, всего лишь шанс, и тогда все бы увидели… хотя это ведь только говорится «всего лишь», а на самом деле вероятность такого шанса ничтожна, и многие раковины остаются закрытыми: некоторые — на протяжении многих тысяч лет, а большинство так и вовсе навсегда, ведь море настолько огромно, а глубина его настолько страшна и непостижима, что трудно надеяться всерьез на то, что за тобой когда-нибудь придет ныряльщик с ножом или художник с кистью, вот и приходится мириться и со скорлупой, и с морщинистой ребристой раковиной, и со слизью моллюска, и с плавающими вокруг странными пучеглазыми существами, так и норовящими отгрызть тебе пятки… да-да, приходится мириться, и я смирился, но это было гордое смирение, смирение богини, заключенной в пожизненную тюрьму, смирение жемчуга, так и не получившего своего шанса на свет.
И что же — все это оказалось иллюзией, ошибкой, наивной уловкой второгодника, предпочитающего объявить условия задачи бессмысленными, а саму задачу — не имеющей решения, а потом еще и убежать во двор к приятелям в детсадовскую песочницу, о которой я уже где-то упоминал… но при чем тут песочница?.. ах, да, песочница, песок… как страус, засовывающий голову в песок в попытке избежать очевидности… погоди, погоди, а как же второгодник?.. слушай, отстань, ладно?.. что, страус не может быть второгодником?.. отчего же не может — пусть будет, тем более что это только усиливает тезис, простой, как песок: тезис о том, что на самом деле все имеет и смысл, и причину, и следствие, что случайностей нет в природе, что понятие вероятности, не говоря уже о соответствующей теории, изобретено не кем иным, как уже знакомыми нам страусами-второгодниками, уставшими от попыток понять, что к чему, но это — в общем, а в моем частном, конкретном, чисто-конкретном случае эта глобальная закономерность бытия заключалась в точном соответствии формы и содержания, скорлупы и яйца, вывески «Меня изгнали…» — можно ли было точнее отразить происходящее со мной, моллюском, слизистым существом, веществом, студенистым отвратом, вообразившим себя жемчужиной?.. ха-ха… мое имя являлось последним, решающим доказательством, если таковое еще требовалось кому бы то ни было, кроме меня, дурака: ведь если что-то пахнет слизью, липнет, как слизь, тянется, как слизь, тошнотворно, как слизь, то, следовательно, это слизь, хоть слизью назови ее, хоть нет… — очевидная истина, не правда ли?.. вполне можно было бы обойтись без вывески, без имени, без слова, потому что все ясно без всяких слов, так нет ведь, вот вам еще и паспорт — видите, вот здесь, под фотографией, на самом авторитетном из всех языков мира, крупными буквами: «СЛИЗЬ»… и теперь уже никаких сомнений, никаких, никаких.