Очень скоро и ты ее узнаешь.
Хорошо. Я начинаю. Номер первый: фотография дома в пригороде Холл-Грин. От центра Бирмингема Холл-Грин отделяют несколько миль.
Мне было шесть, когда началась война, а моей сестре Сильвии пятнадцать. Для меня так и осталось загадкой, почему родители выжидали девять лет, чтобы родить второго ребенка. Никто мне этого так и не объяснил. Впрочем, семейная жизнь полна загадок.
Снимок, надо сказать, крохотный. Описать его во всех подробностях, пожалуй, не удастся. Снято зимой, году в 1938-м или 39-м. Фасад дома виден целиком. Слева подъездная дорожка; ответвляясь от шоссе, она резко идет вверх и заканчивается у боковой калитки. Дорожка короткая, не длиннее корпуса автомобиля. Не то чтобы у нас в те годы была машина. Отец ездил на работу на велосипеде, мама ходила пешком или садилась в трамвай.
Погоди, мне надо сосредоточиться… Тонкий слой снега покрывает почти все вокруг. У боковой стены дома железная калитка; она вела, я помню, на задний двор, но на фотографии его не видно. Отец обычно ставил велосипед за этой калиткой. Не пойму, то ли позади нее торчит велосипедный руль, то ли мне это лишь мерещится. Эта часть снимка сильно выцвела.
В левом верхнем углу — голые ветки, нависающие над железной калиткой. Это яблоня моего отца. Она почти никогда не плодоносила, и вряд ли тот год был исключением. Но как же весело было на нее взбираться! Позже, когда мы переехали, в нашем саду росли четыре или пять яблонь. Но вокруг этого дома сада не было. Лишь клочок земли, на котором мой бедный отец, не щадя сил, старался вырастить немного фруктов для нас.
К нашему дому примыкал другой дом, с ним у нас была общая стена. Построены они были, вероятно, в конце прошлого века. Девятнадцатого века, я имею в виду. Маленькие, неказистые домишки из красного кирпича. В таких не больно-то получается наслаждаться жизнью. Можно разобрать номер дома — 47; номер значится на входной двери над почтовым ящиком, который отец выкрасил в желтый цвет. Естественно, никакой желтизны на фотографии нет, она черно-белая, но я помню этот ящик. Рядом с дверью заиндевевшее окно с мозаикой из цветного стекла. Эта мозаика крепко врезалась мне в память: красное колесо — темнокрасное, рубиновое — с зелеными спицами, от колеса расходятся лимонно-желтые лучи, а по углам четыре маленьких зеленых треугольника. Помню, как я сижу на нижней ступеньке лестницы в прихожей и смотрю в окно, солнце за ним то ярко вспыхивает, то меркнет, облака плывут. И цвета на мозаике постоянно меняются, переливаются, как в калейдоскопе. Думаю, это одно из моих самых ранних воспоминаний. Возможно, я не раз сиживала на той нижней ступеньке, а может быть, только однажды. Вот сейчас, когда я рассказываю об этом, мне кажется, я слышу, как за спиной шуршит веник, которым мама подметает линолеумный пол на кухне. Образ и звук тесно связаны меж собой, и значат они для меня очень много. Каждый раз это воспоминание глубоко волнует меня, и кажется, будто я перемещаюсь в какой-то другой, нездешний мир… Очень трудно выразить это словами… Но тебе мои переживания могут показаться банальностью.
Лучше вернемся к фотографии. Я только сейчас заметила одну деталь, которая позволяет датировать снимок более точно. Справа от подъездной дорожки — той, что не длиннее автомобиля, — лужайка примерно такого же размера с сумаховым деревцем посередине. Смешно сказать, но этот зеленый пятачок мы называли «нашим садом». Лужайка не спускалась к шоссе, как дорожка, но обрывалась, и, когда моя подружка Грейси упала с этого обрывчика и поранилась, отец соорудил там деревянную загородку. Ее видно на снимке, и виден снег, что ровным валиком лежит на верхнем бревне. Снег такой чистый, белый, пышный — сплошное объедение. Иногда я его и впрямь ела — снимала верхний слой рукавицей, а потом откусывала; холодок щекотал горло, и я чувствовала, как снег крошится и тает у меня на языке. Ничего нет вкуснее только что выпавшего снега… Так вот, отец разобрал загородку в самом начале войны, пустив ее на дрова, но я уверена, что загородка еще стояла, когда Грейси эвакуировали, потому что помню, как я опиралась на нее, глядя на шоссе, по которому вели мою подружку. Это было осенью 1939-го. Значит, снимок сделали раньше. Вероятно, зимой 1938-го.
Кстати, Имоджин, тебе известно, что детей во Вторую мировую войну эвакуировали? (Понятия не имею, чему тебя учили в школе, но знаю, что невежество — обычное дело среди нынешних детей. Опять же, ты уже не ребенок! Я все время забываю об этом, приходится себя одергивать. В моей памяти ты навсегда осталась в том возрасте, в каком я видела тебя в последний раз, — тебе было семь лет.) Так вот, самый массовый отъезд случился в начале войны, когда в течение каких-нибудь нескольких дней сотни тысяч детей, а может, и миллион с лишком отобрали у родителей и посадили в поезд. Меня эта участь миновала. Тревога оказалась ложной, и многие дети вернулись домой сразу после Рождества. Потом, в конце лета 1940-го, когда начался блицкриг, эвакуация возобновилась, хотя уже не так повально, как в первый раз. Но я была одним из тех счастливчиков, у кого имелись родственники в деревне. Люди, приютившие меня, были мне не чужими, отнюдь. А вот бедной Грейси не повезло.
Вообще, в фотографии, как явлении, есть что-то жалкое, не находишь? Она способна запечатлеть только одно мгновение — из миллиона мгновений — в жизни человека или в жизни дома. Снимки, которые сейчас лежат передо мной, те, что я собираюсь тебе описать… их ценность заключается, по-моему, лишь в том, что они совпадают с моими воспоминаниями. Память все чаще подводит меня, фотографии же официально подтверждают: то, что я помню, пусть и немногое, происходило на самом деле, это не выдумки, не фантазии и не плод моего воображения. Какой толк в воспоминаниях, если они не подкреплены снимками, доказательствами, реальными изображениями? Взять, к примеру, тот день, когда мимо нашего дома шли дети, подлежавшие эвакуации, — день, когда уехала Грейси. Дом наш стоял как раз посредине между школой и вокзалом, поэтому нам и довелось наблюдать эту печальную процессию. Они появились перед нашим домом рано утром, часов в девять. Сколько их было? Человек пятьдесят (хотя это лишь мои предположения), их вели учителя. Никто из детей не был одет в школьную форму, и каждый нес в одной руке противогаз, а в другой чемоданчик или вещевой мешок. И у каждого на шее висела табличка с именем и адресом. Грейси шла в первых рядах, в одной шеренге с мальчиком, ее приятелем, к которому я жутко ревновала: на переменах она частенько предпочитала играть с ним, а не со мной. Забыла, как его звали. Грейси и этот мальчик смеялись, играли в какую-то дурацкую игру — кто сможет дольше шагать задом наперед или что-то в этом роде. Мне было страшно завидно и в то же время непонятно: ну чему они радуются. Ведь мама с папой рассказали мне, что такое эвакуация и зачем она, и, хотя я была не старше Грейси, смысл сказанного отлично дошел до меня, и я знала, что происходит нечто ужасное: Грейси действительно уезжает из дома и никому не ведомо, когда она вернется. Мама стояла рядом со мной, возможно положив мне руку на плечо, и тут кое-что случилось, кое-что, связанное с загородкой, — собственно, поэтому я и запомнила тот день так хорошо. Там, где я стояла, в загородке была дырка. Маленькая дырочка от сучка, и, когда дети шли мимо, я сунула в нее палец — проверить, что там. И вдруг я поняла, что палец застрял. Меня охватила паника, и в течение нескольких секунд (вряд ли дольше, но, конечно, мне эти секунды показались вечностью) я только и думала, что о кошмарном будущем, которое меня ждет, — как я навсегда останусь прикованной к этой загородке. Я отчаянно пыталась выдернуть палец, забыв об эвакуируемых детях, пока мама не тряхнула меня за плечо, чтобы привлечь мое внимание: Грейси махала мне. Далеко не сразу я подняла левую руку — свободную руку — и помахала в ответ, но было уже поздно: Грейси продвинулась вперед и больше не смотрела в мою сторону. Тогда я не задумывалась о случившемся, но сейчас спрашиваю себя: а не обиделась ли Грейси, не почувствовала ли себя отвергнутой, оттого что я не помахала ей, пребывавшей на пороге великого приключения? Когда мы снова встретились — года три-четыре спустя, — прежняя дружба между нами не возобновилась. Хотя на то могли быть и другие причины.
Чем закончилось для Грейси это путешествие на поезде? Тут я могу лишь положиться на свое воображение. Помнится, она говорила, что ее отвезли куда-то в Уэльс. Представляю себе огромное, продуваемое насквозь помещение — церковь, например, — и в центре сбившихся в кучку детей, уставших после поездки и теперь уже испуганных; утреннее предвкушение приключения давно растаяло без следа. Наверное, им велели построиться в ряд, а потом к ним начали подходить взрослые. Чужие, суровые на вид женщины заглядывали им в лица, придирчиво осматривали их одежду, прежде чем выбрать кого-нибудь из них, — будто приценивались к рабам на древнеримском рынке. Все происходило молча. Постепенно толпа детей редела, и Грейси заметила, что все ее друзья исчезли, их увели в неведомый темный мир, видневшийся в дверном проеме. Мальчика, к которому я так ревновала и чьего имени не помню, тоже увели, и тут настал черед Грейси: угрюмая строгая физиономия склонилась над ней, от неумелой попытки улыбнуться физиономия сделалась только еще строже, и Грейси ощутила, как ее схватили за запястье и поволокли во тьму, в неизвестность.