— Вспомните, — сказал Хавель, — что она мне сказала, танцуя! Она мне сказала: «Я еще жива! Я еще живу!» Вспоминаете? Как только она начала танцевать, она знала, что сделает.
— И почему же она хотела умереть обнаженной, а? Как вы это объясните?
— Ей хотелось войти в объятия смерти, как в объятия любовника. Поэтому она разделась, причесалась, нарумянилась…
— И поэтому не закрыла дверь на ключ, да? Ради Бога, доктор, не пытайтесь себя убедить, что она и впрямь хотела умереть.
— Быть может, она и сама точно не знала, что хочет. Вы лично знаете, что хотите? Кто из нас знает, чего хочет? Она искренне хотела умереть, и одновременно (также искренне) она хотела замедлить действо, ведущее ее к смерти и дающее ей ощущение собственного величия. Поймите, ей совсем не хотелось предстать пред нашими взорами почерневшей, смердящей, обезображенной смертью. Она хотела показать нам свое тело, такое прекрасное и так неоцененное, которое во всем блеске своей красоты совокупляется со смертью; ей хотелось, чтобы хотя бы в это неповторимое мгновение мы позавидовали бы смерти, овладевшей этим телом, и завожделели бы его.
Теория докторессы.
— Господа, — начала докторесса, которая до сего момента хранила молчание и внимательно слушала двух врачей, — все, что вы оба здесь сказали, мне кажется логичным, насколько женщина может об этом судить. Сами по себе ваши теории вполне убедительны и свидетельствуют о глубоком знании жизни. У них лишь один недостаток. В них нет ни толики правды. Элизабет и не помышляла о самоубийстве. Ни о реальном, ни о фиктивном. Ни о каком самоубийстве. — Докторесса на мгновение умолкла, наслаждаясь произведенным эффектом, и продолжила: — Господа, сразу видно, что у вас нечиста совесть. Когда мы вернулись, вы даже не приблизились к комнате персонала. Вам явно не хотелось опять там очутиться. Но я тщательно ее осмотрела, пока вы делали Элизабет искусственное дыхание. На плите стояла кастрюлька. Элизабет поставила воду на газ, чтобы сварить кофе, и заснула. Вода закипела и залила огонь.
Оба врача вернулись в комнату персонала вместе с докторессой. Так оно и было: на газу стояла кастрюлька, и в ней даже осталось немного воды.
— Но почему же, в таком случае, она была совершенно голая? — удивился патрон.
— Посмотрите внимательней, — сказала докторесса, обведя рукой комнату: бледно — синее платье валялось на полу под окном, бюстгальтер висел на шкафчике с лекарствами, а белые трусики были брошены в противоположный угол комнаты. — Элизабет разбросала одежду во все стороны, что доказывает, что она все — таки реализовала, пусть для себя одной, сеанс стриптиза, который вы, патрон, сочли наиболее благоразумным запретить.
— Когда она осталась совершенно голая, она, вне всякого сомнения, почувствовала, что устала. Это ей было совершенно ни к чему, потому что она вовсе не собиралась отказываться от своих планов на эту ночь. Она знала, что мы все в конце концов уйдем и Хавель останется один. Поэтому — то она и попросила таблетки от утомления. Она решила сварить кофе и поставила на газ кастрюльку с водой. Потом она вновь осмотрела себя, и это ее возбудило. Господа, у Элизабет было одно преимущество перед вами. Она не видела своего лица. И следовательно, в собственных глазах она была красавицей без единого изъяна. Вид собственного тела возбудил ее, и она томно прилегла на кушетку. Но, судя по всему, сон опередил сладострастие.
— Вне всякого сомнения, — сказал Хавель, — тем более, что я ей дал снотворное.
— Это на вас похоже, — сказала докторесса. — Ну как, что — нибудь еще осталось не ясным?
— Да, — сказал Хавель. — Вспомните, что она нам сказала: «Я не собираюсь умирать! Я еще вовсю живу! Я живу!» А ее последние слова: она произнесла их с такой страстью, словно это были слова прощания: «Если бы вы знали! Вы ничего не знаете! Вы ничего не знаете!»
— Послушайте, Хавель, — сказала докторесса, — можно подумать, вы не знаете, что девяносто девять процентов всех произносимых слов — это слова на ветер. Вы сами, разве вы говорите в большинстве случаев не для того, чтобы просто сказать что — нибудь?
Врачи еще немного поболтали, потом вышли из комнаты персонала; патрон и докторесса подали Хавелю руки на прощание и удалились.
Ночной воздух, напоенный летними запахами.
Наконец — то Флейшман дошел до своей улицы в пригороде, где он жил вместе со своими родителями в небольшом домике с садом. Он открыл калитку, но, не дойдя до входной двери, сел на скамейку под розами, которые заботливо выращивала его мама.
Воздух был напоен летними запахами, и слова «виновен», «эгоизм», «любимый», «смерть» кружили в груди Флейшмана, наполняя ее ликующим упоением; ему казалось, что у него растут крылья.
В наплыве этого трагичного блаженства он понял, что был любим как никогда. Разумеется, многие женщины уже не раз давали ему реальные доказательства своих чувств, но в настоящий момент он спросил себя с холодной откровенностью: а всегда ли это была любовь? не попадал ли он иногда в плен к иллюзиям? не случалось ли ему иной раз вообразить больше, чем было на самом деле? Например, Клара, чего в ней больше — любви или расчета? чем она больше дорожит: квартирой, которую он может ей достать, или им самим? Все выглядело слишком бледным после того, что совершила Элизабет.
Воздух был насыщен высокими словами, и Флейшман сказал себе, что любовь можно измерить только смертью. Настоящей любви сопутствует смерть, и только лишь любовь, которой сопутствует смерть, есть любовь.
Воздух был напоен ароматами, и Флейшман спросил себя: будет ли кто — нибудь когда — нибудь любить его так, как эта некрасивая женщина? Но что значат красота или уродство по сравнению с любовью? Что значит некрасивость лица по сравнению с чувствами, в величии которых отразилось совершенство?
(Совершенство? Да. Флейшман всего — навсего подросток, совсем недавно попавший в сомнительный и ненадежный мир взрослых. Он делает все, чтобы женщины не могли перед ним устоять, но ищет на самом деле надежное объятие, утешающее, безграничное и спасительное, которое избавит его от ужасной относительности недавно открытого мира.)
Возвращение докторессы.
Доктор Хавель уже в течение какого — то времени лежал на диване под тонким шерстяным одеялом, когда услышал, что кто — то стучит в окно. В свете луны он разглядел лицо докторессы. Хавель открыл окно и спросил:
— Что случилось?
— Впустите меня, — сказала докторесса и быстрыми шагами направилась к двери флигеля.
Хавель застегнул рубашку, вздохнул и вышел из комнаты.
Когда он открыл дверь, докторесса вошла и направилась в ординаторскую, так и не пролив света на свое появление, и, только устроившись в кресле, пустилась в объяснения, что не смогла вернуться домой, что ей было ужасно не по себе, что она все равно не уснула бы и не мог бы Хавель еще немного с ней поболтать, чтобы помочь ей вернуть душевное равновесие.
Хавель не верил ни одному слову из того, что говорила докторесса, и, будучи достаточно плохо воспитан (или неосторожен), допустил, что это отразилось у него на лице.
Поэтому докторесса сказала ему:
— Конечно, вы мне не верите, потому что убеждены, что я вернулась только для того, чтобы с вами переспать.
Доктор сделал рукой протестующий жест, но докторесса продолжила:
— Тщеславный Дон Жуан! Ну, разумеется, стоит какой — нибудь женщине вас увидеть, как она только об этом и думает. А вы, с отвращением и против воли, выполняете свою грустную миссию.
Хавель опять сделал протестующий жест, но докторесса, закурив сигарету и небрежно выпустив дым, продолжила:
— Бедный Дон Жуан, ничего не бойтесь. Я пришла не для того, чтобы вам навязываться. У вас нет ничего общего со смертью. Это всего — навсего парадоксы нашего дорогого патрона. Вы не можете брать все по той простой причине, что не все женщины готовы вам это позволить. Я, например. Могу поклясться, что я к вам совершенно невосприимчива.
— Вы пришли, чтобы мне это сказать?
— Может быть. Я пришла, чтобы вас утешить, чтобы сказать, что вы совсем не похожи на смерть и не можете брать все. Что лично я вам этого не позволю.
Мораль Хавеля.
— Очень мило с вашей стороны, — сказал Хавель, — не только мне этого не позволить, но даже прийти и сказать об этом. Вы правы, у меня нет ничего общего со смертью. Я отказываюсь не только от Элизабет, но и от вас.
— О! — вырвалось у докторессы.
— Я вовсе не хочу этим сказать, что вы мне не нравитесь. Совсем наоборот.
— Все — таки, — сказала докторесса.
— Да. Вы мне очень нравитесь.
— Ну и почему же тогда вы от меня отказываетесь? Потому, что я вами не интересуюсь?