Был полдень, когда messere Витторио вышел —из ворот Университета и направился к рыночной площади. Под нежарким январским солнцем бродячие артисты забавляли столпившихся прохожих своим ремеслом. Подальше, перед площадью, группа солидных людей — торговцев и синьоров —собралась вокруг banditori*, по очереди выкрикивавших свежие указы. Чуть дальше стояли те, кто предпочитал справляться у путников, только что прибывших из-за горы Вельдо, какие интересные новости — неважно, насколько правдивые, — они привезли.
Messere шел быстрым шагом. Проходя мимо трех колодников-воришек, пойманных в этот день, он вынужден был пробираться сквозь толпу женщин и девочек, которые отталкивали друг друга, чтобы плюнуть в преступников. На другом конце площади последний оставшийся посыльный завязывал свою переметную суму, собираясь вскочить на коня.
Все еще в тревоге, messere Витторио послушал последние новости из уст banditori. А когда снова проходил мимо колодников, с ужасом подумал и о собственной участи. Если и дальше будет хорошая погода, письмо достигнет Флоренции примерно через месяц. К тому времени, если не случится чуда, Матео Колона уже не будет в живых.
Он взмолился судьбе, чтобы хорошая погода продержалась.
Комната Матео Колона являла собой квадрат со сторонами, равными примерно четырем шагам. Маленькое окошко над строгим пюпитром не было застеклено. Застекленными окнами могли похвастаться только деканат и главная зала. Но если даже стекло оказывалось в целом практичным —особенно зимой — оно, тем не менее, считалось признаком дурного вкуса — по сравнению с изысканными венецианскими шелками, которыми затягивали оконные проемы. В то время в Падуе было несложно распознать дома нуворишей: в их окна были вставлены цветные стекла. А маленькое окошко комнаты Матео Колона не было затянуто и тканью, единственной защитой служил кусок простого полотна, преграждавший путь ветру, зато совсем не пропускавший света. Когда анатому был необходим свет, он вынужден был терпеть ветер, а при дожде — еще и воду. Комната — в нее можно было попасть из крытой галереи, окружавшей двор, — была разделена пополам книжным шкафом, который доходил до терявшегося в полутьме высокого потока. Задняя часть комнаты служила спальней: деревянная кровать и рядом с ней ночной столик с подсвечником. В передней половине, перед книжным шкафом, напротив общей с галереей стены стоял маленький пюпитр. Поэтому тот, кто входил в комнату, видел пюпитр на фоне книжного шкафа, где на полках стояло бесчисленное множество свирепых и удивительных животных, которые, без сомнения, могли бы подсказать случайно попавшему сюда вору, что не стоит идти дальше двери.
Оказавшись запертым в собственной комнате, Матео Колон проводил большую часть времени, глядя сквозь решетку окна. Так он и стоял, устремив взгляд в какую-то неизвестно где находившуюся точку, когда увидел messere Витторио, входившего в главные ворота. Незаметным жестом скульптор дал понять другу, что выполнил его опасное поручение. Матео Колон вздохнул с облегчением. По правде говоря, его меньше волновала собственная участь — она была предрешена, — чем судьба messere.
Анатом не ждал для себя милосердия, которое было оказано его учителю Везалию, когда тот предстал перед судом Святейшей Инквизиции. При случае Андреа Везалий рассказал Матео Колону о некрасивом, постыдном происшествии, которое чуть не привело его на костер: однажды он добился разрешения вскрыть молодого испанского дворянина, умершего во время консилиума. Получив разрешение родителей, он вскрыл грудь покойного и с изумлением и ужасом увидел, что сердце юноши еще бьется. Некстати появившиеся родители обвинили Везалия в убийстве, одновременно против него начала процесс Инквизиция. Инквизиция приговорила Везалия к смерти; однако чуть раньше, чем загорелись поленья в костре, вмешался сам король, который смягчил приговор, отправив анатома в паломничество к Святой Земле во искупление греха.
Матео Колон сознавал, что совершил «преступление» гораздо более тяжкое, открыв то, что должно было навсегда остаться неизвестным. Настолько тяжкое, что не оставалось никакой надежды, даже если отказаться от собственного открытия, как поступил другой питомец Падуанского университета, Галилео Галилей. Открытие Галилея было практически «неосязаемым». Его же «Америка» была легко достижима.
— Что станет с человечеством, если вашим открытием завладеют дьявольские силы'? — сказал ему декан, узнав об этом, и взял с него клятву молчать, мгновенно решив, что ученый, по всей видимости, принадлежит к тем, кто пополняет все более многочисленные ряды приверженцев дьявола. — В какие невероятные беды будет ввергнуто человечество, если Зло завладеет волей женщин? — задал ему вопрос декан, давая понять, что женской волей должны завладеть именно его, декана, намерения, разумеется, во имя Добра.
Так что Матео Колону не приходилось ожидать ничего, кроме костра.
Однако не от этой безысходности ему перехватывало горло; не от неминуемой близкой смерти, не от сидения взаперти и вынужденного молчания. Это fie было ни воспоминание об Инес де Торремолинос, ни сомнения относительно судьбы только что написанного письма. Его терзало не то, что он разгласил тайну, о которой поклялся молчать. Его мучило даже не то, что обнародовать открытие не было никакой возможности, а то, что невинная цель, которая привела его к открытию, осталась не достигнута.
Цель, приведшая Матео Колона к открытию, не была ни теологической посылкой —как это пытались представить, — ни честолюбивым стремлением философа — как это обосновывали, — ни даже желанием революционизировать анатомию, — чего он, вопреки всему, достиг. Он не шел, полон решительности, во имя Истины на костер, как его коллега Мигель де Сервет.
Источником его открытия было не что иное, как несчастная любовь. Он страстно желал не постижения общих законов, которые правят непонятным поведением женщин, но всего лишь места в сердце одной из них.
Путеводная звезда, которая привела Матео Колона к «сладостной Земле Обетованной», разумеется, имела имя. Она звалась Мона София.
I
Мона София родилась на острове Корсика. Ей не исполнилось и двух месяцев, когда однажды летним утром ее украли у матери, оставившей девочку на берегу впадавшего в море ручья, в котором она стирала белье. Конечно, Корсика в те времена была не очень счастливым местом для женщины, произведшей на свет красивую девочку. С тех пор, как сначала Марк Антоний, а затем Помпеи изгнали пиратов из их «республики» на Сицилию, после того, как это обширное сообщество рассеялось по морям Европы и Малой Азии, «сицилийцы» с терпеливым и непреклонным упорством возвращались, чтобы основать свою родину на этот раз на островах Корсика и Сардиния. Оценив раннюю и многообещающую красоту девочки, пираты Черного Горгара погрузили ее на борт бригантины вместе с группой монгольских рабов и продали какому-то греческому торговцу. Малышка сумела пережить путешествие благодаря заботам разлученной со своим сыном молоденькой рабыни, в груди которой еще сохранилось молоко. Ее пребывание в Греции было очень непродолжительным; один венецианский торговец купил ее за несколько дукатов, и снова ее погрузили на корабль, на этот раз направлявшийся в Венецию: наверняка там уже ждал покупатель.
Донна Сидонна заплатила за девочку двадцать флоринов и сочла, что совершила превосходную покупку. Увидев черную от грязи девочку, донна Сидонна первым делом сунула ее в корыто с мыльной водой. Она терла малышку с таким же усердием, как чистят заржавевший котелок, сполоснула ее, обтерла, надушила розовой водой, — избавить тельце девочки от корабельной вони оказалось не так-то легко. Затем сбрила ей волосы жесткие, словно проволока, длинные пряди — и, наконец, положила ее на одеяло перед камином. Когда девочка крепко уснула, донна Сидонна надела ей на запястье браслет из слоновой кости с золотом, какие носили все проститутки этого дома. И видя, что малышка худа и слаба — на корабле ее вскармливала грязной грудью изможденная рабыня, у которой едва хватало на это сил, — назначила ей в кормилицы Оливу, молодую рабыню египтянку. Молоко у нее было отличное. Свое имя она получила из-за цвета кожи, оттенком напоминавшего оливку; стройностью же она могла сравниться с оливковым деревцем. Она была высокой, с великолепными грудями, соски которых в диаметре не уступали золотому флорину. Олива являла собой воплощение образцовой кормилицы: она была смуглой, а ведь известно, что у белокурых женщин молоко горькое и водянистое, негритянки же хороши, чтобы вскармливать диких зверенышей, а не белокожих детей. Уже к концу недели стало заметно, что дело идет на поправку: у малышки появились на теле складочки, она отрыгивала громко, как извозчик, ее какашки (которые донна Сидонна внимательно изучала) были твердыми, а цвет их свидетельствовал о превосходной работе кишечника.