— Еще бы! В пятистах метрах от управления полиции!
— Вы считали?
— Ха-ха, — сказал Стенли, — ха-ха. А вы шутник.
— Еще какой!
Марк снова приложился к бокалу.
— Вы впервые Иерусалиме? Поначалу я подумал, что вы — литвак[5].
— Нет. У меня другая компания.
— Да уж, вижу…
— Я бывал здесь раньше. Вообще-то я живу в Тель-Авиве.
— Конечно… Там поспокойней, да и англичан поменьше.
— Их везде хватает. Ничего, помяните мое слово, скоро они уберутся отсюда.
— Вам из Тель-Авива видней… Меня это не касается. Мое дело — вкусно накормить. А политикой пусть занимаются другие.
— Согласен с вами. Хорошая еда — основа основ. Но если серьезно… завоеватели приходят и уходят, а Иерусалим остается.
— Вы правы. Вся проблема в том — кого считать завоевателями. Конечно, это…
Снова возникла Тея. Прервав фразу, Стенли проследил за женой — неторопливо подойдя с подносом к ближнему столику, поставила на его мраморную поверхность две дымящиеся чашечки и тарелку с шербетом; наклонилась к арабу, что-то сказала. Засопел, задвигался, хохотнул, словно пролаял. Покачивая бедрами, скрылась за дверью.
— Конечно, это все философия. Но в нашем веке ради разных философий были уничтожены миллионы людей.
— Да, да, — Марк достал из кармана мятую пачку сигарет. — Насильственная смерть… Это ужасно. Вы позволите?
— Пожалуйста!
Щелчок зажигалки. Казалось, Стенли как фокусник извлек ее из рукава:
— К примеру, в прошлом месяце убили настоятеля русского собора — того самого, который рядом, на площади…
— И что же?
— Да никому дела нет. Прихлопнули как муху.
Двое за дальним столом поднялись, направились к выходу.
— До свиданья, Стенли! — проговорила дама, поравнявшись со стойкой.
— До свиданья, госпожа Ребекка, — отвечал Стенли, растянув губы в вежливой улыбке.
Дама была в том возрасте, когда женщины принимаются усиленно искать элексир молодости. Офицерик, совсем мальчишка, шел за ней как собачка на привязи. Возможно, она нашла подходящее лекарство? Госпожа Ребекка не удостоила Марка взглядом.
— Красивая женщина, — проговорил Марк, глядя им вслед. — Правда, несколько высокомерна.
— Все это видимость. Цену набивает.
— И кто же покупается?
— В основном, офицеры. У нее к ним слабость.
Задумчиво Марк разминал пальцами погасшую сигарету.
— Впрочем, все мы не без греха. Как говорится, первородный грех… И отец Феодор имел слабинку по этой части.
— Да? — Марк бросил окурок в пепельницу, достал новую сигарету. — У него не было жены? Для православного священника это странно.
Щелчок зажигалки, вспышка.
— Была, но умерла. От тифа. Война!
— А что говорят про убийство?
— Ничего не говорят. А что можно сказать? Времена сейчас, сами знаете, какие…
Стенли раздумчиво пожевал губами, словно заранее проговаривая то, что хотел сказать:
— Отец Феодор в последнее время стал нервозен до крайности… Хотя, он никогда спокойствием не отличался.
— И что же, по-вашему, привело его в это состояние?
— Ходили слухи, что у него хотят отобрать собор. А ведь это последнее, что осталось. В здании духовной миссии — городской суд, в Сергиевом подворье — склад… Все их чиновники куда-то разбежались. Отец Феодор заведовал тем, что уцелело.
— А где он жил?
Стенли молчал, наклонив голову, упираясь обеими руками в стойку. Казалось, он тщательно разглядывал её обшивку.
— Здесь неподалеку, — проговорил он, наконец. — Тоже на Невиим… Вверх по улице — железные ворота с крестом над ними. В глубине двора слева — его дом. А кабинет его находился тут же, в Сергиевом подворье. На втором этаже. Там его, говорят, и убили.
Почувствовав чей-то взгляд, Марк обернулся: в полутемном углу вплотную к двери сидел не замеченный им ранее посетитель — белобрысый, в плотно обтягивающем литое тело клетчатом пиджаке. С повышенным интересом читал газету.
Одним глотком Марк допил вино; вынув из кармана серебряную монетку, бросил на стойку.
— Спасибо за беседу. Пойду, отдохну…
— Сиеста — это хорошо. Я бы тоже с удовольствием понежился. Но… надо зарабатывать на хлеб насущный! Заходите. И не только сюда. Можно и домой. Соседи… Слава Богу.
Надев шляпу, Марк направился к выходу; оглянулся. Араб и господин в кипе по-прежнему вели оживленную беседу. Стенли копошился в дальнем конце бара. Белобрысый напряженно всматривался в газету.
Марк пересек улицу и свернул к Сергиеву подворью. Створки тяжелых ворот были полураскрыты. Проскользнул в них и, миновав темную арку, оказался во внутреннем дворе. Огляделся… Двор был завален пустыми железными бочками, в неподвижном воздухе стоял тяжелый запах бензиновых паров. Стукнула ставня на втором этаже. Марк отпрянул в тень арки, прислушался. Снова стукнула ставня — должно быть там наверху по затхлым комнатам с выбитыми стеклами гулял сквозняк. Было тихо — так тихо, что Марк слышал свое дыханье. Достал пистолет из кобуры под пиджаком, вздернул затвор, переложил пистолет в карман. Добрался до двери, проскользнул в нее и оказался на площадке лестницы; поднялся на второй этаж… Перед ним был длинный коридор, заваленный грудами стекла, битого кирпича, обрывками картона и бумаги, валявшимися повсюду. Третья от лестницы дверь, в отличие от остальных, была закрыта, перехваченная толстым веревочным жгутом, едва державшемся на остатках осыпавшейся сургучной печати.
В этот момент Марк и услышал голоса: кто-то шел по двору. Выглянув в окно, он увидел двух белобрысых крепышей. Одного из них он уже знал. Вразвалочку они направлялись ко входу. Марк огляделся: рядом с окном стоял двухстворчатый шкаф. Заглянул в него — пуст! Не раздумывая, нырнул в его пыльное нутро. Протяжный скрип, словно жалобно мяукнул кот… Шаги на лестнице.
Он увидел их в щелку. Остановились в двух шагах от него. «И что ты гонишь туфту! Нет здесь никого», — проговорил один из них по-русски. «Да говорю же тебе, он пошел сюда! — отвечал другой. — Генрих ведь велел сообщать о каждом, кто здесь появится!» «Генрих, Генрих… Вот ему бы весь день гонять по всему городу да по этой жаре! Пошли отсюда!» «А, может, еще раз осмотрим комнату?» «Хватит! Надоело! Искали, искали, и все без толку. Никаких документов там нет. Пойдем, лучше выпьем пивка». Прошли к выходу все с той же неторопливой ленцой, (где-то в районе лестницы раздалось громкое «ебеныть!» — должно быть, кто-то из них споткнулся), и все стихло.
(Если бы Марк знал русский язык, он бы, несомненно, понял всю значимость этого разговора. Но в те годы русский еще не был столь популярен в Израиле как в наши дни, несмотря на тот общеизвестный факт, что вторая и третья алия прибыли из России. Но тогдашние «русские» спешили выучить иврит, поскольку именно иврит стал языком возрождавшейся, а, вернее, нарождавшейся нации. По-русски говорили только между собой — как раньше в России на идише. Это потом внуки первопроходцев станут вспоминать обрывки языка, который когда-то слышали они дома. Но все это случится лет через пятьдесят после описываемых здесь событий, и потому Марк, у которого уже начало першить в горле, вовсе не думая об услышанных словах, приоткрыл дверь и вылез из шкафа).
…Марк осторожно вылез из шкафа. Он был весь в пыли, но не замечал этого. И лишь добравшись до арки и отдышавшись, тщательно стряхнул пыль с одежды и шляпы, каковая была осмотрена, подправлена с целью возвращения ей надлежащей формы, и снова водружена на голову. Проскользнув между створками ворот, он остановился: пустое пространство площади простиралось перед ним. В дальнем конце ее среди чахлых пиний и желтого выгоревшего кустарника серым дредноутом с семью сверкающими на солнце башнями возвышался собор. В дрожащем от жара воздухе очертания его расплывались — казалось, он медленно надвигался на Марка.
Неспешно Марк пересек крохотную площадь, и мимо клиники доктора Каца и йеменской фалафельной прошел к своему дому. У подъезда — быстрый взгляд через плечо: на противоположной стороне улицы в солнечном мареве — очерк уже знакомой коренастой фигуры…
Съезжая с очередной квартиры, обнаружил пачку старых фотографий, и среди них ту, где они сидят под детсадовским грибком — она в своем ситцевом белом платье с цветочками: чуть приплюснутый нос, крупные губы, темная глубина неподвижного взгляда, он — в светлом костюме, напряженно и требовательно смотрит в объектив: волосы тщательно уложены, узкое лицо, маленькие близко посаженные водянистые глаза. Приехали навестить меня в родительский день. Вот-вот уедут, и я останусь с коробкой шоколадных конфет, которые они привезли. Каждое утро я буду есть по конфете, чтобы заглушить ноющую боль под сердцем — я с ней просыпаюсь.
Они еще не уехали, и хочется зарыться в складки ее платья, вдыхать ее запах, пока не прозвучит неотменяемо-требовательное: «Тея, пора!» В тот день они уехали не сразу, потому что пошел дождь, и они спрятались под грибком. Они уже поцеловали меня на прощанье, воспитательница загнала нас всех в дом. И вдруг пошел дождь. Такой сильный, что они не могли выйти, и я видел в окно их смутные очертанья, размытые дождем.